— А моего отца записей у вас нет? У меня отец был тенор — Левашов. У вас его записей нет? — Мне тоже захотелось заявить, что мой отец сейчас хоть и не тенор, но был все же тенором.
Юрий Игоревич сказал, что он не знает, есть или нет.
— Если хочешь, пойдем послушаем профессора Шубкина? — Юрий Игоревич взглянул на часы. — Поздно, пожалуй. Интересно с самого начала.
— Вы мне скажите, — сказал я неожиданно даже для себя. — Вот вы про любовь думали? Вот что думали, то и скажите, ничего не скрывая.
— Про любовь? — удивился Юрий Игоревич неожиданному вопросу. — Про любовь? Ничего я тебе про любовь не скажу, — сказал он.
— Почему? — спросил я.
— Почему? Хотя бы потому, что я о ней еще не думал. Некогда было.
Вот как он ответил, а если бы, говорит, думал, то сказал бы.
А я сказал, что не может быть, что он совсем ничего не думал. Тогда он сдался, потому что я его, видно, прижал к какой-то стене.
— Ну что тебе сказать? Что я думаю о любви? — Он пожал плечами и сказал: — Вот о самом начале что-то можно еще сказать.
— Давайте о самом начале, — согласился я.
— Любовь и революция начинаются с пафоса, — сказал он и замолчал.
Я думал, что он еще что-нибудь скажет, но он молчал.
— А дальше что? Что дальше? Ну вот началось с пафоса?.. А дальше?
— А про дальше я еще не думал, — сказал он.
И я верил, что про дальше он не думал. А это же как стихи: «Любовь и революция начинаются с пафоса!» Заготовки для хорошего поэта. Здорово сказано! Тут есть о чем подумать. Есть!
— У меня к вам еще просьба, — сказал я. — Вы можете подумать дальше? Понимаете, очень важно. Начинается с пафоса. А дальше что?
Юрий Игоревич улыбнулся и несерьезно сказал:
— Я подумаю!..
Но я решил, что улыбнулся он несерьезно, а подумает очень серьезно.
— Понимаете, — сказал я ему, — я когда сюда в электричке ехал, один сказал другому: «Так, может, любовь прошла?» Видно, у него что-то случилось. А другой ему сказал: «Если бы любовь была, то не прошла, а если прошла, то была не любовь!» Ну, я понимаю, это все на уровне «В мире мудрых мыслей». Ерунда, афоризм — это ведь могила мысли. Как вы считаете?
Я все говорил, не переставая, боялся, что он начнет расспрашивать опять о проклятом якоре. А он не расспрашивал, нет. Про папу расспрашивал и о себе отвечал. Он уже доктор физико-математических наук. Доктор и немного психолог. Он психологом стал после Японии. После Хиросимы. Он там лекции читал и хотел увидеть, о чем слышал много раз. Место такое, говорит, самое печальное — знаменитое в мире. Такая есть маленькая ограда на людной улице, за ней — вход в здание, и место огорожено, — сказал он.
Я спрашиваю:
— Что огорожено?
— А ничего, — сказал он. — Ничего не разглядишь. Только надпись: «Когда жара достигла пяти тысяч градусов, человек исчез». Только тень осталась от человека, тень на камне: человек сидел, потом он исчез, и осталась только тень. Черт купил у человека тень, свернул в трубку и унес. А здесь унесли человека. Он сказал, что кто-то это назвал: «Новый вид наскальной живописи, исполненной высокоразвитой техникой…» Вот, — сказал Юрий, — сидел человек на ступеньках, сидел, думал, хотел, желал…
— А может быть, он был влюблен!
Я замолчал, потому что мне стало неловко. Войлокова я вспомнил из нашей школы. «Каждый старается протолкнуть свою мысль без очереди!» — говорит он.
Я сидел и молчал, но подумал о том, что недоговорил. И Юрий молчал, потом тихо добавил:
— Атомная бомба прежде, чем взорваться над Хиросимой, взорвалась в чьей-то голове при температуре тридцать шесть и шесть десятых градуса. Понимаешь — в голове. Каждый должен быть психологом. В том-то и беда, что не все психологи, а может, и не в этом! Может быть, никто не знает, в чем беда, — сказал он и опять замолчал.
У меня перед глазами, как во сне, возник Умпа. Весь заросший волосами до шеи, как тот дикарь, смотревший на меня через Генкины глаза.
— Юрий Игоревич, — сказал я, — а вы знаете, что мне сказал один, один… — Я не смог найти ни одного подходящего слова для Геннадия, не ругаться же просто так. — Один Умпа мне сказал, не мне, а нам. А чем, говорит, вы отличаетесь от дикарей? Только знаете немного больше, а хотите того же, говорит. Мяса, говорит, хотите, девчонок, говорит, хотите — извините, он грубее сказал это, — и войны, говорит, хотите… Ну, он еще там про карпов и щук трепался, и что в две тысячи двести двадцать втором году Америка будет вся состоять из преступников и полиции, а что жизнь, говорит, это то, что запрещают доктора и милиция, и что никто этого не понимает, вот, мол, в чем трагедия. А я ему в ответ нарисовал, я вообще-то с ним не разговаривал. Я ему вот что в ответ нарисовал.