— Давай мой, мой машину, — сказал Умпа, — чего задумался?
«А может быть, никакой судьбы нет, — подумал я, возвращаясь с мокрой тряпкой от канавы, — и все, что, говорят, на роду написано, — это только случайное совпадение случайных совпадений».
Я тер мокрой тряпкой заляпанные грязью колеса, вспоминая слова о любви: «Если бы было, то не прошло, а если прошло, то не было… Что это значит — прошло? И как это — прошло? И как это вообще проходит? Неужели это верно?»
Пока я обо всем этом раздумывал, на поляне появился второй раз Эдуард Бендарский вместе с Татьяной. Они о чем-то разговаривали между собой, о чем-то очень, видимо, неприятном, потом случилось нечто совсем удивительное.
Эдуард подошел к Умпе и брезгливо залепил ему пощечину тыльной стороной руки. Потом он поддал ногой жарившегося на вертеле лебедя, громко выругался и, сев в машину, рванул с места сразу километров на сто в час. Сулькин и Проклов со всех ног побежали за Бендарским, а Умпа со странным выражением лица пошел к лесу. Я как сидел на корточках, так и остался сидеть. Татьяна ко мне сама подошла.
— Из МВД звонили, — сказала она, — по поводу убиенного лебедя… Катафалк-то был Эдуардов, на котором везли птичкин труп, вот, выходит, и попался Бендарский. Я предупреждала его, я его предупреждала. Ты заметил, что Умпа доволен, жутко доволен.
— А он старый, — сказал я.
— Кто он?
— Ну жених Юлкин.
— Ты все о своем, — сказала устало Рысь, — не волнуйся. Когда ему будет сто тридцать восемь, ей будет сто семнадцать. Эйнштейн прав: все относительно в мире.
— А где она сейчас?
— На прием в английское посольство поехала.
— Лебединое озеро, — сказал я, глядя в лужу, на берегу которой валялся жареный лебедь, пронзенный вертелом.
— Знаешь что, — сказала Рысь, — увези ты ее отсюда. Я тебе денег дам и адрес на юг — тетка у меня там. Тебе сколько лет?
— Мне тысячу шестьсот лет, — сказал я.
— Уезжай ты с ней!
— Значит, вот так сбежать от Бородинского боя? Без боя?
За деревьями снова показался Финист и с ним еще пять-шесть таких же гигантов, добрых гигантов, как и он. Увидев меня и Рысь, Финист почтительно заулыбался. Добрые гиганты переглянулись и стали разглядывать меня. Я повернулся к ним спиной.
Дождь начался. Он сразу же намочил платье Рыси, и она уходила от меня вся облепленная мокрым от дождя платьем.
А дождь все лил, как хотел.
— Вам чего? — спросила меня продавщица.
— Бутылку шампанского, — ответил я.
РЕШЕНИЕ
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
В кабинете прокурора было душно. Он подошел к окну. Воздух на улице был дымно-синеват и пах сладковато-горько. Под Шатурой горели торфяники. То, чем дышали в эти дни москвичи, именовалось в сводке погоды «дымной мглой». Прокурор отошел от окна и, сев за стол, заглянул в газету. Сводка погоды на завтра ничего хорошего не обещала — те же тридцать два градуса жары, то же безветрие и та же дымная мгла. Газетные полосы рассказывали о героической борьбе с огнем пожарников, солдат и гражданского населения близлежащих районов и о коварстве горящих торфяников. Он вспомнил, как проходил сегодня утром мимо судачивших на скамейке соседок: «…солдаты, значит, едут по этому торфу, по зелененькому с виду — и вдруг ка-а-к провалятся вниз, а внизу огонь, пекло, преисподняя!..» А еще он вспомнил, как в прошлое воскресенье прогуливался по Тимирязевскому парку. Кусты с высохшими листьями напоминали растущие из земли банные веники и пахли сандуновской парилкой. «Дымная мгла… торф горит…» — произнес он почему-то вслух. Что-то ему говорили эти слова, что-то напоминали и определяли что-то ускользающее от определения. «Пожар… Торф… горит», — еще раз произнес он вслух, и ему показалось, что слово «т-о-р-ф» пружинит. Слово «п-о-ж-а-р» казалось каким-то раскаленным, огненным, а слово, «д-ы-м» было полно дыма: «д-ы-ы-ы-м»… «м-г-л-а-а»… Чудеса русского языка! Интересно, как с этим в других языках? Прокурор потер свою круглую лысину и вспомнил иностранное слово «сельва». На слух оно ничего не говорило, хотя и обозначало необозримые лесные пространства в бассейне Амазонки. Оказывается, сельва — один из важнейших на земном шаре районов образования облаков. Может, потому, что в Бразилии рубят сельву, над Москвой сейчас нет облаков. И если неодушевленные деревья могли так влиять на неодушевленные облака, то как же может жизнь одного человека влиять на жизнь другого и даже на его смерть. Вот перед ним лежит дело об убийстве. Жизнь одного человека трагически повлияла на жизнь другого. Что-то такое было, кажется, у Бехтерева? Да, Бехтерев говорил, что духовный облик любого человека сотворяется то видимым, то неявным воздействием на него сотен других людей, еще живущих и даже уже ушедших. И оттого иной человек сам тоже как бы не умирает, исчезая бесследно, а продолжает жить во всей совокупности своих дел и поступков, во всех проявлениях своей личности, отпечатавшихся в других… В совокупности своих дел и поступков… В совокупности… И вдруг дымная мгла за окном кабинета, и невыносимая жара на улицах Москвы, и это дело об убийстве, лежащее перед ним на столе, и слова Бехтерева, и даже сельва, слова судачивших о пожаре соседок на лавочке во дворе о солдатах, провалившихся в зеленый с виду торф, слились для прокурора в два слова: «Торфяная душа».