— А я знаю, где он.
— Где? — спросила мама.
— Там, — Наташа махнула рукой. — У нашего обормотика, наверно, болит животик.
— Я не там, — сказал я, поднимаясь в рост. — Я здесь.
Мама смотрела на меня враждебно. Я тоже.
— Мне нужно переодеться, мама, — сказал я, — сейчас… же. В общем, мне нужен костюм — и все.
— Сначала вырой ямы, — сказала она.
— Это же первобытный коммунизм: костюм за ямы…
— Так. Один юморист уже есть в доме, теперь появился второй, — сказала она.
— Я тебе никогда не прощу и эти слова, и еще многие другие, — сказал я. — И я не позволю тебе разговаривать со мной так, как ты разговариваешь с моим отцом.
— А ты знаешь, почему я так с ним разговариваю? — спросила она меня. — Что ты вообще знаешь о нас с отцом? — Она не повысила голоса, но было такое впечатление, что крикнула.
— То же, что вы обо мне! — крикнул я тоже интонацией.
— А что мы о тебе не знаем?
— Например, то, что, если мне надо будет, я уйду из этого дома в одних трусах!..
— Как ты смеешь… так разговаривать со своей матерью?
— Театр одного вахтера, — сказал я. — Тройка, семерка! Тюз.
— Валентин, ты сошел с ума! Как ты смеешь!..
— А как ты смеешь так разговаривать с моим отцом? Я запрещаю тебе так обращаться с ним!
— Кто ты такой, чтобы запрещать своей матери?
— Я Валентин Федорович Левашов, а не Валентин Марусиевич, — сказал я.
— Валентин Федорович Левашов звучит весьма негромко, — сказала мать.
Я не ответил. Я молча перепрыгнул через штакетник и побежал в ту сторону, откуда раздавался треск мотоцикла.
— Валентин, вернись! — это последнее, что я услышал от матери.
Но ее голос уже не звал меня к себе. Меня звал к себе мотоцикл, звал… хоть под колеса.
На Юлкин мотоцикл я наткнулся совсем случайно в лесу, километрах в пяти от нашего поселка Пушкино. Белый мотоцикл пасся, как козочка, на траве… Эсмеральда двадцатого века с козой в восемьдесят лошадиных сил…
Я остановился, потом опустился на корточки, затем лег на траву. На сломанном дереве с другой стороны поляны сидела Юла. Я долго смотрел на нее. Нет, это была не та Юла, которую я знал. Умпа соврал, что она в больнице. Что болела ангиной. Умпа вообще все врал. Нет-нет, Юла переболела чем-то другим. Но чем?.. Неужели сейчас я все узнаю? Все-все, вот через несколько минут, когда я поднимусь, и пройду через поляну, и подойду к Юле, и скажу: «Ну, говори!» И она скажет…
И вдруг мне захотелось уползти от этого места, и от Юлы, и от того, что вот я поднимусь во весь рост, пересеку поляну, подойду к Юле и скажу: «Ну, говори!..» И она скажет…
Уползти от этих точек, которые будут через некоторое время заполнены словами… А потом мне вдруг опять стало жалко ее больше, чем себя даже.
— Бим-Бом… — прошептал я тихо. — Бим-Бом… — специально для Юлки.
Она просто как-то ужасно относится к своему лицу. Другие девчонки и не такие красивые, как Юла, и то стараются не морщить лоб, и не щуриться, и даже на улыбке экономят, чтобы морщин не было, а Юла… В общем, я такую игру придумал: как только Юла морщит лоб, я говорю:
— Бим!
— Бом! — отвечает мне Юла и перестает морщиться.
— Бим! — сказал я громко. Но Юла не услышала. Тогда я стал ее изучать. Я изучал ее, как художник, пишущий портрет: надо же проникнуть за кулисы лица, прямо в душу. Нет, я изучал ее, как Фабр изучал своих насекомых. Она же сейчас для меня как насекомое… Любимое насекомое… Вот, может быть, после разговора что-нибудь изменится?
Да, я разглядывал Юлу, словно Фабр. С той разницей, что Фабр, если бы и захотел, все равно никогда бы не узнал, о чем думает насекомое. А я мог узнать. Вот сейчас достаточно подойти к Юле, и сказать: «Ну, привет, о чем думаешь?» — «О том, что случилось!» — «А что все-таки случилось?..»
Нет, правда, словно какую-то тяжелую болезнь перенесла Юла. Да, нелегко ей далась записочка. И от соловьиных глаз ничего не осталось.
Я почему прозвал Юлкины глаза соловьиными. Однажды в «Неделе» я первый раз в жизни увидел фотографию настоящего, живого соловья, да к тому же не просто сидящего на ветке, а поющего во все свое соловьиное горло (под фотографией было написано, что это уникальный снимок). Так вот, на фотографии это была маленькая птичка, у которой вместо глаз было какое-то жуткое сияние, точь-в-точь как у Юлы… То есть наоборот, у Юлы вместо глаз было то самое жуткое сияние, как у соловья. И еще сейчас у нее было лицо совсем не такое, как тогда, когда я ее увидел впервые по телевизору. Из Дворца спорта передавали игру ЦСКА — «Спартак», и оператор в перерыве навел свою пушку на какую-то девчонку, а потом уже она оказалась Юлой, а тогда девчонка как девчонка. Я заметил, что телеоператоры любят в паузах показывать всяких красивых девчонок, только я не люблю на них смотреть. Они сразу же начинают глаза закатывать, как умирающие курицы, или профили свои демонстрировать, а девчонка, которая потом оказалась Юлой, как сидела, так и продолжала сидеть, даже немного рассердилась, когда заметила, что это ее показывают. Мне это в ней понравилось, в незнакомой девчонке. Сидит и ждет, когда перерыв кончится.