За кустами акации сидели на траве в трико и в балетных пачках, с полотенцем через плечо моя сестра и Жозя и чему-то смеялись. А возле их ног на разостланной газете лежали два длинных батона и килограмма два отдельной колбасы. Ташка, закатываясь от смеха, отломила от батона сантиметров двадцать хлеба и столько же колбасы и стала поглощать их с невероятным аппетитом. Свихнулась! Ей же нельзя! И так толстеет все время. Жозьке можно! Жозька — девочка тоненькая, как кроссворд по вертикали, а Ташка склонна к горизонтали! Вот дура! Колбасу с хлебом!
— Да, — сказала Жозефина, — какой у Альки любимый запах? — спросила она Ташку. Шукурлаев — это понятно. А я при чем здесь?
— Запах скошенной травы, — ответила Ташка.
— Все, — сказала Жозефина, — я ему дарю серп. Пусть косит траву и нюхает. Праздновать будем у меня. Вот читай либретто… К нему будут свататься всякие невесты, как в «Лебедином», а он всем отказ, как в жизни.
Жозька передала Ташке тетрадь, и она стала читать молча.
— Как-то неостроумно, правда? — сказала Жозя. — Нужно Мамсу показать, пусть поможет!
— Не надо, — ответила мрачно Ташка. — У него неприятности. Сценарий опять не пропустили. Шестой вариант уже, представляешь?
— С ума сойти от этих новостей! Час от часу не легче.
А дальше Жозефина пошла шпарить по-французски. И Ташка ей отвечала, как в начале «Войны и мира» Толстого, тоже только по-французски. А я сидел и ничего не понимал. Я только несколько раз услышал свое имя… И еще Мамс. Я все сидел и слушал и все не понимал, ничего не понимал, как будто все, что происходило со мной, происходило на каком-то непонятном, жутко непонятном для меня языке событий. Такие неприятности кругом, а они мой день рождения вздумали праздновать. Еще чего! Я отвернулся от Жозьки и Ташки и взглянул на дачу Юваловых. В окнах Юлкиной комнаты вдруг зажегся свет, и я увидел на занавешенном окне Юлкину тень. Видимо, Юлка, подошла, как тогда, совсем близко к лампе потому что мне снова показалось, что тень метнулась мне навстречу.
— Я тебе танцую, — прошептал я, влезая на дерево, — а ты мне не танцуешь… Ничего не танцуешь… Как же это случилось?
Однажды Юла пригласила меня на дачу в свою комнату, когда ее родителей не было дома. Мне это в ней нравилось, что она не торопится поскорее перезнакомить со всеми своими родственниками. Вот Светлана Кузнецова так та первым делом привела к себе домой и сказала: «Знакомьтесь — мой Алик!» «Мой!» А в следующий раз, когда я был у них в гостях, зашла соседка, и мать Светланы сказала: «Знакомьтесь — наш Алик!» «Наш!» «Мой!» «Наш!» «Мой!» Мой велосипед! Наш холодильник! Интересно, а Юлка знала, когда я сидел у нее перед отъездом в Ригу, что она мне уже не танцует? Я в тот вечер смотрел на дурацкую литографию в рамке, на которой был изображен мужчина вроде Каренина, в сюртуке. Он сидел в кабинете за столом, а у ног его на полу сидела молодая женщина с белокурыми распущенными волосами и в такой позе, будто она просила у Каренина прощения — за измену, наверное. Я помню, что мы одновременно посмотрели на эту картинку и я подумал: «Почему у Юлы в комнате висит такая плохая литография, все равно как бульварная открытка — знаете, есть такие открытки, там нарисована обычно всякая клеенчатая чушь».
А теперь я сидел на дереве и думал: почему же висела именно эта картинка? Неужели в этом было какое-то глупое предзнаменование, и что думала Юла, глядя вместе со мной на эту картину? Юла ведь уже, наверное, была знакома с Бендарским. На шторе появилась еще одна тень, тень Юлкиной матери. Тень Юлы была какой-то несчастной. Сначала тени разговаривали между собой мирно, а потом, потом немирно.
Я возьму у Татьяны Рысь деньги и уеду на юг, думал я, шагая к даче Рыси. Миновав глухой забор, я подошел к калитке и взялся за кольцо колокольчика, но дернуть его не успел. Выскочившие с ревом войны три мотоцикла прервали с визгом свой полет возле калитки, у наваленных на траве бревен. В остывающей, как моторы мотоциклов, тишине голос Сулькина сказал:
— Если это самолет военный… всю жизнь нам за него пилить деревья.
— Молчи, дурак, — обрезал его Умпа, — военные милиция охраняет…