— Триста тысяч восемьсот человек, — сказал я.
— Точно, только и себя прибавь… Еще рисовать будешь? — спросила меня Рысь. — Ну нарисуй.
— Уже нарисовал, — ответил я, протягивая ей листок из альбома. «Морщины — это тропинки, по которым к нам приходит старость». И дальше: «Лицо Юлы с каждым рисунком все старее и старее».
— Не пощадил ты ее… А похожа…
— Ты посмотри, что он со мной сделал, — сказал Умпа и показал мой рисунок, тот, что я рисовал на бревнах «Сюда и обратно».
Рысь даже свистнула.
— Здорово он всех вас… всех нас… — уточнила она. И ушла.
— А ты придешь завтра в кафе «Нейтрино», — сказал мне Умпа. — В Дубне. Если не придешь, то знай — Герасимов умер… Так что по черепу тебя восстанавливать будет некому…
Я медленно побрел домой, жалея об Умпиной угрозе. Когда я приеду, он подумает, что я приехал из трусости. Но я-то знал, что я приеду не из трусости.
В кустах встретил меня Финист.
— Левашов, слушай, ты меня возьми с собой в Дубну, — прошептал Финист. — А то они тебя там… Я слышал, как они сговаривались. А я с собой всю баскетбольную команду привезу. Мы им покажем.
— Нет, Финист, — сказал я. — Тебе нельзя в Дубну. Зачем тебе в Дубну?
— Так ведь бить будут, — повторил Финн.
«А жених-то, значит, не Эдик, а пожилой… Немножко пожилой», — подумал я. Что это значит — немножко пожилой жених?..
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
— Ты почему не в постели? Ты же знаешь, что тебе нужен режим, — пропел мне из темноты папин голос. — И лекарство не принял…
Кутаясь в шарф по своей старой привычке, отец вышел на улицу, освещенную ярким светом луны, поглаживая жидкие волосы, скрывающие лысый лоб. Я отвел глаза от папиного лба, наверное, для того, чтобы в который раз не задать себе один и тот же навязчивый вопрос: «Передается лысина по наследству или нет?» Потом повторил про себя афоризм своего изобретения: «Лысина — это завод, который перестал выполнять план по производству шевелюры…» Потом намотал прядь своих волос на палец, дернул: «Может быть, я тоже начал лысеть?..»
— У мамы опять не пропустили сценарий? — спросил я.
— Ничего страшного… Дали поправки… — сказал папа красивым голосом и немного в нос, то есть не в нос, а в маску.
Про звук «в маску» я вычитал из бывших папиных учебников по пению. Не понимаю, зачем посылать звук в какую-то маску, если ты давно не поешь? И вообще мой папа иногда разговаривает так, как будто ему важно, как звучит его голос, а не что он говорит. Это все я подумал, успев еще раз дернуть себя за волосы, и посмотреть на ладонь — волос на ладони не было. Мой завод — шевелюр-индустри — пока работал что надо.
— Кстати, — сказал папа, беря меня за руку и, как мне показалось, считая мой пульс, — я заметил, что в последнее время ты все куда-то торопишься, летишь… Имей в виду, прожевывать надо не только пищу, но и время… Я тоже летел, — сказал папа, — летел, дрожал… Тоже думал, что все самое интересное впереди… Вот ты сейчас стоишь… вот луна… ветерок. Лягушки квакают, слышишь? У тебя в организме прекрасный обмен веществ, немного нарушенный, правда, но это же пройдет, пройдет! Ты молодой, ты красивый, ты ощущаешь, что сейчас, именно сейчас, в эту самую минуту, ты счастлив?.. — Папа замолчал и стал ждать моего ответа и, не дождавшись, сам ответил за меня: — Ты… Конечно, ты несчастлив? И знаешь почему?.. — Я насторожился. — Ты несчастлив потому, что ты не знаешь, что ты счастлив. Да, да, не знаешь и не догадываешься… Боже мой, боже мой, — забормотал папа, и, как мне почудилось, уже не для меня, а для себя лично. — Был молод — не знал, что был молод. Был талантлив — не знал, что был талантлив. Был счастлив — не знал, что был счастлив. А когда узнал об этом? Когда стал стар, неталантлив и несчастлив… Поздно, поздно, боже мой, как все поздно! Ты знаешь, в «Чайке» есть такие слова: «Время наше уходит». Я все не понимал эти слова, чувствовал страшный пессимизм их, а оптимизма не чувствовал. А потом догадался, в чем дело: не договорил Антон Павлович, время наше уходит — это внешнее время. А оптимизм в том, что на смену уходящему этому внешнему времени приходит внутреннее время человека. Ты понимаешь — внутреннее? Я знаю, будет такое время, — сказал папа, глядя в небо, — когда внешнее и внутреннее время будет приходить к человеку одновременно. Мы-то, конечно, не доживем до этого, а жаль…
Я не очень внимательно слушал его. Я про себя все повторял фразу: «Был счастлив — и не знал, что был счастлив».
— А был несчастлив — и не знал, что был несчастлив? Так у тебя было? — спросил я папу.