— Ну, хотя бы на планете, которая внушает!..
— Марк, а ты как считаешь?
Марк ничего не ответил и продолжал упрямо вертеть телефонный диск.
— А вы знаете, какая, разница между жуком-притворяшкой и человеком-притворяшкой? — спросил я, ни к кому не обращаясь. Все посмотрели на меня удивленно. — Жук в минуту опасности притворяется мертвым, а человек-притворяшка в минуту опасности притворяется живым…
Молчание было неловким, но слова мои произвели впечатление, это я чувствовал. Один Бон-Иван знал, по-моему, куда я клоню, и по-цирковому быстро заполнил паузу.
— Я как-то выступал перед ребятами в ЦПКиО, — сказал Бон-Иван, — в первом ряду сидела маленькая девчушка. Все смеялись и аплодировали мне, а она почему-то смотрела на меня довольно мрачно и неодобрительно… Я не выдержал и, выбрав паузу, спросил у нее: «Ты, может, считаешь, что я плохой артист?» Она подумала и громко сказала: «Я считаю до четырнадцати!..» А я…
Теперь я не дал договорить Бон-Ивану.
— «Я готов, чтоб тебе помочь, снять с себя штаны и продать», — говорил один человек, покупая себе новые брюки, — сказал я, глядя, не мигая, прямо в глаза повернувшемуся ко мне Гронскому.
— Ты выпил, что ли? — не успел он спросить меня, как его перебил Мамс.
— Это киностудия?.. — спросил он. — Сценарный отдел?..
Все замолчали. Я даже на Гронского перестал смотреть. Я подумал, что, может, от этого разговора зависит судьба маминой картины.
— Извините… — сказал Мамс в трубку.
— А что тебе сказал редактор вчера? — спросил Бон-Иван.
Мамс снова завертел телефонный диск, говоря при этом:
— Одни часовые спрашивают: «Стой, кто идет?» Другие часовые спрашивают: «Стой, что идет?!»
— А двоедушный человек? — снова громко и отчетливо произнес я. — Это ведь не тот человек, у которого две души?..
Гронский начинал понимать, что его что-то сегодня ждет. А Бон-Иван, как всегда, попытался отвлечь.
— В одной больнице лежал старик, — сказал он. — Ему только что операцию сделали. А он на следующий день колбасы захотел с белой булкой. Дура старуха принесла ему, и ночью он эту колбасу с белой булкой сжевал, а на другой день его снова на операционный стол положили.
— А наш сценарий восьмой раз на операционный… — угрюмо сказал мамин сценарист, набирая номер.
Мамс наконец дозвонился. Разговор был совсем не длинный. Говорил в основном кто-то там, на том конце провода, а Мамс повторял на всякие лады два слова: «Да-да» и «Понимаю». Потом он сказал: «Нет», — и положил трубку.
— Ну что тебе сказал главный о сценарии? — спросил Бон-Иван.
— Посоветовал, чтобы герой сначала встретил девчонку на стройке, потом сказал: «Я вас люблю!..»
— А ты согласился?
— Согласился, — сказал Мамс. — Только для Марии Николаевны. Я знаю, что для нее значат эта постановка. Это же ее жизнь! Я-то что? У меня баранка есть.
— А по-моему, Мамсу надо уйти из такси, — посоветовал Гронский, — литература требует всей жизни.
— Вот именно, — ответил Мамс, — всей жизни. И расплачиваться надо всей жизнью. Поэтому я уж останусь в такси. И буду жить не на те деньги, что зарабатываешь литературой, а на зарплату таксиста. Хорошо, когда человек живет не на искусство и не старается протолкнуть свою халтуру…
— А! Деньги, любые деньги хороши, — сказал Гронский.
У меня внутри поднялась тошнота.
Бон-Иван опять все постарался свести к шутке:
— Как жалко, что движение, начатое Гоголем по сожжению своих рукописей, не было подхвачено некоторыми писателями.
— Почему? — сказал Гронский. — Мамс, по-моему, подхватил это движение… Он восьмой раз будет сжигать рукопись.
— Ничего не поняли, — сказал Марк, — я не ушел из такси. И не уйду из кино из-за восьмого варианта. Я только чего боюсь? Я не знаю, поймете ли вы меня… Это как певец с микрофоном. Знаете, они поют чуть хуже или чуть лучше друг друга… Так и писатели. Многие пишут чуть-чуть хуже, чуть-чуть лучше друг друга… Я как-то пересмотрел свои рукописи. Тоже ведь чуть-чуть лучше того, что печатают, или чуть-чуть хуже… А талантом кто измучен, кто писатель насовсем, — перешел Мамс на стихи, — он не хуже и не лучше, пишет он не так, как все. Вот почему я не ухожу из такси. Пока пишу как все… Но если почувствую, что пишу хорошо, то прощай, моя баранка!.. Я в армии был автомехаником, инженером нечеловеческих душ. Меня звали Чехов по железу. Автомеханик. Так вот я хочу и не по железу тоже стать инженером. — Достав из кармана кожаной куртки матрешку, он продолжал: — Я в армии на Севере служил. С дедом там с одним познакомился, игрушки он из дерева резал. Вот такую мне матрешку подарил на прощание со смыслом: «Самое главное, парень, — сказал он мне, — ты до седьмой матрехи в жизни не отступи… Семь человек в человеке сидит… Седьмой в нас самый маленький… из желудка разговаривает… И все в седьмом человеке маленькое: и желания, и мысли, и мечты. И со всеми-то он соглашается своим тихим голоском…»