Выбрать главу

— Зачем сразу думать о плохом?

— Ничего другого от теперешних немцев ждать не приходится.

— Но говорят, Красный Крест уже взялся за них.

— Пустые надежды, — сколько раз уже говорили; Красный Крест, наверное, и понятия не имеет, что они тут творят.

— Не может этого быть.

— Может, еще как может…

Нет, ни о своих дневных страхах, ни даже об этих разговорах Аннушка не рассказывала…

Но и в те дни, когда никого не уводили и никакие посланцы смерти в гетто не являлись, ей все равно было неспокойно. За них, ушедших на работу. За каждого… Что бы ни делала, думает все о том же — как там Даня? В его годы, с его сердцем ворочать доски… Мало ли что он говорит. «Не тяжело». Очень даже тяжело. Это у Виктора по нынешним временам работа совсем неплохая. И к тому, что он теперь стекольщик, вроде притерпелся. А вот к тому, что ведут на работу и с работы под конвоем и по мостовой, — не может… Сам, конечно, не признается, даже Алине. Господи, дай им до конца прожить жизнь вместе… Бедный сын! Еще, как нарочно, их колонна мимо больницы проходит. Недавние коллеги навстречу попадаются. И, к сожалению, не все от неловкости отворачиваются…

За Бореньку другие волнения — как бы он там, на фабрике, своему вредному мастеру не наговорил лишнего. Ведь теперь чуть слово скажешь — большевистская агитация, не так повернешься — саботаж. Работает Боренька хорошо, руки у него золотые, только вспыльчивый очень. Можно понять, в девятнадцать лет трудно сдерживаться, когда тебя унижают. Но что поделаешь, если теперь такое время, а мастер — из тех, которые рады, что евреев загнали в гетто, что их расстреливают…

Кто умеет сдержаться — так это Нойма. И промолчать, и проглотить обиду умеет. Не только сейчас. И не только на работе. Дома тоже… Правда, пока не вышла за своего Марка, никто и не обижал. Но опять-таки ничего не поделаешь. Пусть уж он будет такой, какой есть, только бы они были живы и вместе. Видит бог, за Марка она переживала не меньше, чем за своих детей. Алина ведь ей тоже как дочь. И за Даню.

Уже с полудня она начинала их ждать. А под вечер, оставив Яника соседке, — если у ворот стоят эсэсовцы, пусть им лучше не попадается на глаза маленький «бесполезный для рейха» ребенок, — бежала встречать входящие в гетто бригады. Расспрашивала, кто стоит в охране, не очень ли придирчиво обыскивают? Потому что Даня, может быть, — она и надеялась и боялась этого — что-нибудь несет… Остальные — только усталость свою могут принести… Разве что кто-то из работающих вместе с ними литовцев или поляков поделится своим завтраком. Но у них и у самих не густо… Или если удастся выменять что-нибудь из вещей. Так ведь и менять особенно нечего, — когда выгоняли из дому, очень торопили, и они схватили, что под руки попало. Да и сколько можно унести на себе…

А вот Даня, если повезло, что-нибудь заработал. Потому что, как он говорит: «Сушилка для досок, конечно, не кабинет, но свои болезни люди и туда приносят». Когда на фабрике узнали, что он врач, к нему стали приходить за советами. Особенно женщины. Сколько ни объяснял, что детский он врач, детей лечил, — это их не смущало: все равно доктор. Конечно, доктор. И даже трубка для выслушивания — единственное, что он успел схватить, когда конвоир выгонял из кабинета, — у него была. А руки, хотя шершавые, со следами смолы и в царапинах, свое дело — выстукивать, искать недуг — не забыли. Наоборот, словно оживают, радуются, что вместо тяжелых сырых досок снова касаются живой человеческой плоти.

Так он, и раньше не умевший никому отказывать, опять ненадолго становился старым доктором Зивом. Только, по его собственному определению, «сильно прибавившего в возрасте контингента». А после ухода пациентки обнаруживал на подоконнике деликатно оставленный там гонорар: несколько картофелин или брюквин; иногда ломоть хлеба; небольшой, величиною с кисет, мешочек с мукой; а то две-три луковицы. Им он особенно радовался, — у Яника уже начали шататься зубки.

Этот, увы, далеко не каждодневный, заработок он и нес в гетто. Но поскольку не давать семье умереть с голода тоже было запрещено, проносить свое богатство приходилось уже изобретенным кем-то способом. Картофелины или брюкву, например, разрезал на ломтики и аккуратно раскладывал в шапке под подкладкой. Аннушка даже ячейки для них пошила. Поверх белья носил специальную, пустую стеганку, вроде безрукавки. И если гонораром оказывалась мука, он ее засыпал в промежутки между швами; она там ложилась тонким слоем, и при обыске у ворот эта стеганка вполне могла сойти за ватный жилет.

Но вскоре охранники все эти старания обмануть их бдительность разгадали. Теперь можно было рассчитывать только на то, что их колонна попадет к не очень вредному полицейскому или как раз в такой момент, когда ему надоест обыскивать и он не станет слишком усердствовать. А если и найдет эту великую «контрабанду», то, может, только надает тумаков и заставит все выбросить, — говорят, отобранное идет к ним в котел. Хуже, если попадешь к подлецу не только по должности, но и по сути. Такой, когда обыскивает, на самом деле держит твою жизнь в своих руках: то ли сам, так сказать, собственнокулачно накажет, но все же отпустит, то ли после этого еще и отправит в геттовскую тюрьму. А оттуда… Могут, конечно, утром выпустить на работу, но только если… Если именно в ту ночь немцы не ворвутся в гетто. Тогда первыми заберут их, «нарушителей». И все-таки самое главное — если что-нибудь несешь, не нарваться у ворот на эсэсовца, который вдруг решит проверить, достаточно ли старательно полицейские обыскивают. Тогда десять ли картофелин нес, или одну… Только и постоишь невдалеке от своих — всего ворота и кусок улочки разделяют, — пока соберут побольше «преступников» да вызовут конвоиров.