— Я далек от всяких новостей. А слухами не интересуюсь.
— Извините. Вы, конечно, правы, что не хотите заводить разговоров. Меня вы не знаете, время теперь такое… Да и место не очень подходящее для разговоров. Еще раз извините.
Отстал, слава Богу.
Как доказать, что он не стрелял? «Труднее всего доказать правду». В связи с чем Нойма это говорила? Неважно. Выбросить из головы. Он не знает никакой Ноймы! Он — Збигнев Витульский. Не женатый.
— Извините меня, ради Бога. Но я чувствую, что вы все равно не спите. Дети у вас остаются?
— Я не женат.
А если Збигнев за это время женился? Конечно, на своей чахоточной Зофье. Другие девицы, видите ли, хотя и здоровые, но лучшей, чем она, на свете нет.
— А у меня остаются. Двое сыновей и внучка.
— Зачем вы так говорите… раньше времени?
— Не намного «раньше». Утро уже, наверно, скоро.
Неужели он не может говорить о чем-нибудь
другом?
— Моя знакомая, на которой я собирался жениться, то есть моя невеста, больна. У нее чахотка.
— Говорят, нашли новое лекарство.
Збигнев, кажется, тоже объяснял что-то про новые лекарства.
— Да, я надеюсь.
— Дай-то Бог! И хорошо, что вы ее, больную, не оставили, не отреклись от нее.
Зофье, конечно, повезло, что Збигнев с нею возится. А сам только вид делает, что это ему не в тягость.
— А все-таки постарайтесь заснуть.
— Вы правы. Я действительно лягу. — По крайней мере, не надо будет слушать его карканье.
Не помогло. Опять не дает покоя.
— Советовать легко. А когда тебя сюда приводят, не очень заснешь. Особенно в первую ночь.
— Меня взяли по недоразумению. Очевидно, приняли за кого-то другого.
— Дай Бог, чтобы это было так. Только беда-то в том, что все так говорят.
— Но я действительно ни в чем не виноват! Я шел в деревню менять…
— Я вам верю, верю. Только извините, но и в этом не вы первый надеетесь их убедить.
— Что значит — не первый? Разве вас тоже задержали по дороге в деревню?
— Нет. Если желаете выслушать, я вам расскажу.
Была у меня москательная лавка. От отца осталась. Даже вывеску менять не понадобилось — и он был Антон, и я — Антон. Антон Ожеховский… Если бы вы были местный, то, наверное, и вы покупали бы у меня что-нибудь вам нужное. Хотя, кто знает? Люди любят покупать в больших магазинах, у богатых хозяев, Тогда и сами себе кажутся богаче. А моя лавка, она — что? Шесть шагов в длину и четыре в ширину. И то, если не очень широким шагом мерить. Зато при Советах, хотя лавку мою национализировали, нас с женой не тронули. Тогда мы этому радовались, а теперь жалею, — может быть, живой бы остался. Опять о том же!
— Немцы лавку вернули. Даже вывеску велели опять прибить. Но что толку? Я вам не мешаю, может быть, вы хотите все-таки немного подремать?
— Нет, нет, ничего. — Все равно ведь будет говорить, пусть уж побольше расскажет о том, что в городе происходит.
— Сначала новый бургомистр всего наобещал — и что товар из самой Германии выписывать будет, и что специальные карточки напечатает на гвозди и прочую хозяйственную утварь. Только слова все это. Да, много теперь слов. И что нас освободили от большевизма. И что вольные мы теперь люди. А вот про то, как этих «вольных» людей расстреливают, — молчат. Нас с вами будут поодиночке, евреев — всех сразу. И молодежь нашу в свою Германию увозят. Этим, небось, не хвастают!
Старик его принял за своего. Значит, и произношением он себя не выдает.
— Так чем же вы в своей лавке торговали?
— Ничем. Сперва просто так сидел. Потом подумал — раз не могу людям продать новый замок или дверную ручку, буду им чинить старые. Тем и занимался. Можно сказать, слесарил. И вот, четвертого дня заходит женщина с двумя мальчишками, близнятами. И с третьим ребенком на сносях. Просит починить замок. Пока я его разбираю, она и рассказывает, отчего он такой, весь наперекосяк. Что пришли ночью за ее мужем. Он не открыл, так они дверь взломали.
Взломал бы кто здесь, эту вот дверь…
— …Мужа увели, а она с детьми уже вторые сутки, говорит, с незапертой дверью живет. Боязно.
— Убедилась ведь, что замок — не защита.
— Так-то оно так, а все-таки дверь должна быть заперта. Стал я, значит, этот замок чинить, а тут нелегкая принесла Пригульного. Это прозвище у него такое. Пока не стал у них полицаем, никто и фамилии его не знал. Потому что он и есть пригульный — мамаша его с каким-то солдатом пригуляла. Потом сбежала, а его, еще пацана, бросила. Всем миром мальца кормили, а когда подрос, сам стал свой хлеб зарабатывать. По субботам у набожных евреев свет зажигал, воду приносил. Ведь по их религии в субботу ничего делать нельзя, даже свет в доме зажечь. Вот Пригульный и ходил по домам. В одном помогал за еду, в другом — за гроши. Своим человеком его считали. Откуда им было знать, что он же и расстреливать их будет. Не он, понятно, один… Еще, подлец, хвастал, кто как умолял, чтобы пожалели. Особенно, когда их из дому выгоняли. Старуха Фельдманова, говорил, даже руки целовать ему бросилась — только бы внучке позволил остаться. Обещала за это и домик отписать — правда, старый, до половины в землю вросший, — и серебряные, еще со свадьбы, подсвечники подарить. А он, змей, бахвалился, как над ними измывался. «Зачем, мол, мне вас за это спасать, и так, что пожелаю, возьму. Ведь знаю, где что лежит». И верно, знал, — столько лет в дома заходил. Люди же его своим считали.