Летом охота плохая. Хлеб у нас не родится, тебе ведомо. Промышляют наши горюны рыбу, снетка. И по этому делу Игнатий первый. С тех пор ещё, как на студёное море покрутом хаживал, образовался по рыбьей части. В Норвег, слышь, ходил на лодьях, к каинским немчам, хозяин посылал приказчиком. Ко всему тому — хитрый кузнец.
Сколь на него Клушин зубов ни точил, воспитал под конец уважение. Этакий парень на тыщу один. Заслал он Игнатию запрос: не желаешь ли, дескать, на службу в подручные, в доверенные по-теперешнему? На Шунгу товары зимой провожать, на Бур-Наволок. Подсобит-де Бог — Москву повидаешь.
Только Игнатий на это без внимания: Богу-де одному послужиши. Одному ему, Батюшке, кланяюсь.
А в Губе, между прочим, Игнатию год от году уважение. Кто с нуждой к нему, кто за советом, кто по мастерству заказик. Девки из хороших дворов на него стали покашиваться. В нашем краю и в досельные годы заведения не было, чтобы жёнок взаперти держать, как у бояр, сказывали, в Расеи. По нашей стороне от Новгорода от самого бояр почитай не было вовсе — все царевы люди, все работники.
Опасался, знать, Клушин, что Игнатий забогател. Не стал бы мол, сам лесные покруты крутить, не отбил бы, дескать, у него одного доходы. Почесался старик, почесался и удумал: приму-ка я парня в дольщики, в компаньоны по-нонешнему. По всему краю, мол, у нас у двоих деньги водятся, кругом голь, слабосилие. Сына мне, мол, Господь не дал, силы у меня по старости меньше да меньше. Хоть из никонианцев, мол, он, да в торговых делах веры не спрашивать — и с турецкими мол, «гостями» дела ведут, и с немчем, и с аглечким.
И обидел тут Игнатий старика, крепко обидел, надо по совести говорить. Поклон-де за ласку, а по делу чистой отказ. Бог, мол, у нас с тобой, Аверьян Кондратьич, разной.
Не беда — тот ему. Торговать не детей крестить. Что щепоть, что двуперстие. Бог, мол, один.
Не того я Бога в видах имею, — Игнатий-то. Твой Бог, Аверьян Кондратьич, не прими в обиду — алтын. А мово Христа на кресте распинали. Я, мол, эконький пётом краюшку солил, с покрутом артелью лямку тянул. Не мне, дескать, тех артельных обсчитывать.
С тем и отпустил старика.
Ан Бог и наказал прадеда Игнатия за гордость.
До сих пор у нас водится, кто, слышь, по старой вере, особливо ежели жена преставилась, девок до выданья дома не держать. По скитам их воспитывают, по обителям. А и строго же тогда насчёт этого было. Какие обители соловецкого нового устава не приняли, царские люди огнём попаляли, с землёй сравнивали. На Онеге в те поры в некой обители жён и детей три тысячи попалили, вместе с блаженным Игнатием. Учёный же ты человек, сам небось знаешь про это.
А скиты те в чаще хоронились, в тундре. Большие были обители, богатые, Соловецкой мало уступали. На Топозере были, в Кореле. Выгорецкий, опять же, честной скит, Няндомский.
Двадцати восьми годов прадеду Игнатию не исполнилось, как приехала домой, к Аверьяну Клушину, из потаённой обители дочь Евдокия.
Дивное дело, как судьба человеком руководствует.
Тому назад две зимы промышлял Игнатий в Выговщине. Дело к осени. Засуха в те поры одолела, и ударил в той стороне пал лютый. Сам Игнатий — лесной человек, все тропы, луды, плеши ему ведомы. А захватил пал беличку с обители. Ладилась та по морошку с подругами, да отбилась, запуталась, а тут ещё пал — втора несосветимая.
И окружил бы девицу огонь, погибать бы ей поносною смертью, да навёл её, стало быть, угодник на Игнатия, а тому лес что терем знаком, по знакомой тропе к озеру вывел, от смерти спас. А подружки белицыны так без вести и сгинули, и костей не нашли. Мхи у нас, знаешь, торф, на сажень иной раз вглубь выгорает. Попади в такую мшару — как в котле сваришься.
Выправил, стало быть, Игнатий девицу от смерти, а себе тяготу нажил. Не ест и не пьёт. Присушила его эта девица, полонила сердце. А где её искать, сам не знает. Имени-звания в те поры не спросил, мало ли по обителям послушниц? Да в обитель за справкой и не сунешься. Строго же своих, в досельные годы, скитницы блюли, строго. Это не нонешний обычай.
Минуло этак два года. Промыслил Игнатий по осени зверя, приволок Клушину меха, стал рассчитываться за всякий припас, глядь, из горницы его кралечка выходит та, что в лесу встретил, от смерти избавил. Даром, что силач был, богатырь, не токмо на медведя, на сохатого один выходил, а тут малый сробел. Сробел, потрясло всего даже, словно душегубство какое у него на душе, а не той девицы услуга. Да и она, мол, сердешная, тоже его, значит, в памяти держала. Увидала, ахнула и давай Бог ноги.
Долго ли, коротко ли, оправился Игнатий, дух перевёл, спрашивает:
— Сродственница, что ли, Аверьян Кондратьич твоя?
— Сродственница, — тот-то ему. А сам — дозрил глаза этак прищурил, сквозь зубы цедит: — Сродственница, милый человек… Дочка родная.
С того и пошло.
Самого-то он в те поры изобидел. А уж тот праведный старец был. Ежели кто ему, по Писанию, не токмо что глаз, бровь повредит, он тому оба шара вместе со лбом выдерет. А между прочим, слух такой через баб, что Дуня к Игнатию очень приверженность имеет.
Свататься нечего думать. Сам-то старик на все толки: этими, дескать, руками удушу, ежели в мыслях помянешь, — дочери-то. У нас-де с этим героем не только вера — Бог, мол, разной. И прошёл слух, что старик дочь на родину ладит услать, там и выдать.
III
К зиме дело шло. Утреннички зыбуны постянут, а к полудни солнышко протает. Снег не лежит, земля потная. Зверь ещё ленный, худой, векша красная. Петухов на себя промышляют, тетеру — по ягодам. Промысел бедной. Прежними годами Игнатий об эту пору рыбу лучил. По селу-то он в неводе пайщиком. А теперь на село глаз не кажет. Напекла ему старица пирогов, захватил он лесную снасть, лук да стрелы. Месяц доходит, а Игнатий в кушне, в самой чапыге.
А потом объявился. Не один, слышь. Дивных гостей привёл в село. А делу надо бы случиться так.
Гнал это Игнатий по болоту петуха. Раза два стрелы терял. С кручины ли то руки дрожат, Святитель ли его наводил, только не мог он того петуха досягнуть. С сосны на сосну, с кочки на кочку, дальше да больше. Только слышит Игнатий вдруг стон человечий. Глядь туда и сюда. Святителю, Отче Николае! Бьётся в «окошке» человек, из сил выбивается, коченеть уже начал. Эти же «окошки» — самое гиблое дело, особливо ежели ледочком скуёт. Ступит человек мимо кочки — лестно на гладенькое — и сразу по пояс. Станет биться, а она, каторжная, за ноги тянет, сосёт, как пиявица, — трясина же зыбкая.
Выволок Игнатий бедуна, на ноги поставил, оттёр, отогрел. Распрямился тот этак — с Игнатием вровень росточком, только маленько пошире. И одет, слышь, не в русское платье, а вот эко как немчи-те носят, шкипера либо каптены. Кафтан не кафтан, и тепло, и не дует, а русскому человеку в таком обряде всё же как-то сомнительно. Думал Игнатий, что немчин, бедун-от. Нет. Чуть отдыхал, крестом осенился, оглядел этак Игнатия, обнял и спрашивает: кто такой, дескать, будешь?
Назвал Игнатий себя. В прежние годы, как на Мурман ходил и в Норвегу, всяких людей встречать приходилось. Человека от человека умел различать. Поклонился вот этак, мол, в пояс спасённому-то молвит: не тебе, дескать, боярин, мне честь оказывать. Должен, мол, я Господа благодарить, что привёл он мне твою милость из беды выручить.
Странному тому человеку Игнатьева речь, видно, по сердцу. Усмехнулся, слышь, по плечу Игнатия хлопнул. Силён был прадед, а под рукой той, дед сказывал, в мох-от выше щиколотки увяз. Только хотел отвечать, глядь, бегут на них люди, целиком — через кочки барахтаются.
Добежали. Игнатию руки за спину. Только крикнул на них-от спасённый — отстали. Глазами лупают, на Игнатия дивятся. Говорят промежду себя не по-нашему. И спасённый-то с ними неведомо, слышь, на каком языке. Разобрал только Игнатий: «бери» да «бери», а чего — «бери» — понять невозможно.
Повёл их всех Игнатий на поляну, к своей кушне. А там уж людей полно. Кто в русском платье, кто в «каинском». И машины при них дивные, цепи, трёхноги.
Сметил Игнатий в уме — по какой причине все простоволосы стоят, шапки в руках. И дурак догадался бы, что большой, мол, боярин спасённый-то.