Этот образ лейтмотивом пройдет затем через всю поэму, олицетворяя удушливую, темную «красоту» прошлого, пустившего корни в душе человека. О них нельзя забывать, об этих корнях, они смертельно опасны, их соки ядовиты, корни эти должны быть вырваны везде — вот о чем кричит поэма Васильева.
Художник Христолюбов искренне хочет служить новой жизни, людям нового общества. Но узкий и мрачный взгляд на мир, доставшийся Христолюбову в наследство от предков-иконописцев, незаметно для самого художника подчиняет его себе, и на расписанных им ситцах, торжествуя, встают зловещие видения прошлого.
«На них в густом горчичном дыме, по-псиному разинув рты, торчком, с глазами кровяными стояли поздние цветы. Они вились на древках — ситцы, но ясно было видно всем — не шевелясь, висели птицы, как бы удавленные кем. Мир прежних снов коровьим взглядом глядел с полотнищ… И, рябой, пропитанный тяжелым ядом, багровый, черный, голубой, вопил, недвижим!..»
Во второй половине поэмы Васильев, помня, должно быть, слова из статьи «Мнимый талант» о том, что он еще и не приступил к идейной перестройке, торопится засвидетельствовать свою ортодоксальность, свой оптимизм — заставляет Христолюбова ударными темпами прозреть и перестроиться после бесед с другом детства Смоляниновым и поездки в колхоз (который изображен так же сусально, как и в «Женихах»).
Финал поэмы неубедителен, но ее первая часть — большая творческая победа Васильева.
«Христолюбовские ситцы» были опубликованы только двадцать лет спустя — в 1956 году.
Все реже Васильева видят оживленным. Круг знакомых редеет. Поэт составляет свою первую книгу стихов — она должна называться «Путь на Семиге». Работает без обычного веселого ожесточения, даже с прохладцей — нет никакой уверенности, что ее издадут — ведь «Христолюбовские ситцы» редакциями не приняты, без движения лежат в редакционных портфелях новые лирические стихи. Васильев непривычно часто встает из-за стола, бесцельно бродит по комнате, мурлыча пошловатые слова песенки, сочиненной старым приятелем: «Во уж к двадцати шести путь мой близится годам, а мне не с кем отвести душу, милая мадам».
Наступает новый год.
Январская ночь. За окном метель. Снег пляшет в свете уличных фонарей, шапкой лежит на крышах домов, на открытых кирпичных стенах строящихся зданий. Все давно заснули. Спит хозяин квартиры, спит его семья. Спит Елена, Павел Николаевич сидит у стола с пером в руках. Надо работать.
Он изменился. Ушла с лица юношеская угловатость, глубже и в то же время мягче стал взгляд. Зрелый, много испытавший и много продумавший человек сидит за столом в эту январскую ночь.
Сколько тысяч строк написано! Но главное — впереди. Еще не найдены те слова, которыми в полный голос можно сказать о Родине, о ее замечательных людях. Он сумеет найти эти слова. Он чувствует в себе силы для этого.
Поэт закрывает глаза и видит всю свою страну, идущую на штурм неслыханных высот — бессонные заводы, самолеты над Ледовитым океаном, часовых на границе в высоких шлемах. Как мало он еще рассказал о них! Надо работать. Работать!
И он придвигает поближе кипу чистых листов.
1966–1971
Дополнение
Поэзию Павла Васильева неоднократно пробовали «закрыть» — и при жизни поэта (название статьи Ан. Тарасенкова о Павле Васильеве — «Мнимый талант» — было весьма характерным), и в конце 50-х гг., когда творческое наследие автора «Соляного бунта» было впервые собрано и издано. Жаль, что, кажется, никто из «закрывавших» не дожил до наших дней, когда в разных издательствах почти одновременно появилось три книги о творчестве поэта из Прииртышья[5] — случай у нас как будто беспрецедентный. Книги эти очень разные — омский литературовед Е. Беленький обращается, в основном, к читателю, только знакомящемуся с «поэзией могучего цветенья», его литературный портрет может служить первой рекомендацией своеобразнейшего творчества Павла Васильева. Ал. Михайлов сам говорит о некотором «академизме» своего очерка, в котором исследователь пытается со строго научной объективностью разобраться во всей сложности литературного пути Васильева. Наконец, книжка П. Выходцева, имеющая, разумеется, свои достоинства и написанная отнюдь не академической взволнованностью, к сожалению, не лишена черт излишней апологетики и групповых пристрастий. Однако появление этих не похожих друг на друга книг еще раз подтверждает, что уже невозможен возврат к разговору о чуждости Павла Васильева советской действительности и советской поэзии, о якобы имевшем место разладе поэта со своей эпохой, о «жестокости», «физиологизме», «натурализме» и пр. васильевского творчества, словом, возврат ко всей той чепухе, что говорилась недоброжелателями замечательного русского советского поэта, патриота и интернационалиста, остро и глубоко выразившего свое непростое время, оставившего нам неповторимую песню, бессмертие которой становится все более очевидным.
5