Зайсанцы гордятся тем, что в их городке останавливался великий русский путешественник Пржевальский. Старожилы, седые казаки с пышными усами, помнят, как привезли его в телеге больного, в лихорадке, и как, полгода спустя, сильный, здоровый, ушел он в самый дальний свой, тибетский, поход…
Мальчик растет. В его мир входят книги. Дома их не так много, но у родителей Павлова одноклассника Юрия Пшеницына хорошая библиотека. Вечерами у Пшеницыных читают вслух. Сначала подросток, конечно, взахлеб глотает тома Жюля Верна, Хаггарда, Густава Эмара, Луи Буссенара. Затем на его стол ложатся книги русских классиков. Прежде всего — Пушкин. С пушкинским однотомником издания Павленкова Павел не расстается.
«Читал он его с неистовством и нежностью и вскоре знал наизусть даже большие произведения», — вспоминает сестра Юрия Пшеницына.
И, разумеется, свои стихи. Они начались рано — лет в десять. Первое сохранившееся помечено 24 июнем 1921 года. Написано оно в Балдыньском ущелье во время поездки с отцом в Больше-Нарымское. Вскоре ни один номер школьной стенгазеты не появляется без стихов ученика Павла Васильева. Впрочем, его стихи могли бы заполнить всю эту стенгазету. Пишутся они в невероятных количествах. Например, полностью переложен в рифмованные строки пухлый роман Александра Дюма «Герцогиня Монсоро»…
Так в воспоминаниях родных и знакомых рисуется детство Павла Васильева, идиллическое провинциальное детство в маленьком городке, детство, связанное с природой — великой степью и великой рекой[1]. Его приметы сохранены в поздних строках поэта, где вспоминает он, например, родной Иртыш: «Река просторной родины моей, просторная, иди под непогодой, теки, Иртыш, выплескивай язей — князь рыб и птиц, беглец зеленоводый». И павлодарские бахчи вошли в его стихи: «Дыни в глухом и жарком обмороке лежат. Каждая дыня копит золото и аромат. Каждая дыня цедит золото и аромат. Каждый арбуз покладист, сладок и полосат».
И вечера: когда бредут по тихим улицам коровы, пригнанные с пастбища: «Я вижу их — они идут, пыля, склонив рога, раскачивая вымя, и кланяются низко тополя, калитки закрывая перед ними. …Мой Павлодар, мой город ястребиный. Зажмурь глаза — по сердцу пробегут июльский гул и лепет сентябриный».
Что ж, она так естественна, когда зрелый человек вспоминает о невозвратимой «счастливой поре детства», эта идиллически умиленная, полная светлой грусти интонация.
Но вдруг на идиллию обрушивается страшный удар, зачеркивая, сминая, выбрасывая ее: «А, это теплой мордою коня меня опять в плечо толкает память! Так для нее я приготовил кнут — хлещи ее по морде домоседской, по отроческой, юношеской, детской — бей, бей ее, как непокорных бьют!»
Откуда этот яростный взрыв ненависти? Почему падает на память детства удар за ударом, проклятье за проклятьем? Поэт объясняет нам это: «Так вот где начиналась жизнь моя! Здесь канареечные половицы поют легонько, рыщет свет лампад, в углах подвешен. Книга „Жития святых“. Псалмы. И пологи из ситца. Так вот где жил я двадцать лет назад! …Так вот она, мальчишества берлога — вот колыбель сумятицы моей. …Не матери родят нас — дом родит. Трещит в крестцах, и горестно рожденье в печном дыму и лепете огня. Дом в ноздри дышит нам, не торопясь растит, и вслед ему мы повторяем мненье о мире, о значенье бытия».
И дальше: «…Чуть вздрагивал набухшим чревом дом… У нас народ все метил загрести жар денежный и в сторону податься. Карабкались за счастьем, как могли… Хребты ломая, колокольный звон людей глушил…»
Это очень убедительный рассказ о власти собственничества над душами людей, о затхлом «мещанском счастье», ломавшем крылья мечте. Ему нельзя не верить. Но ведь были же, были и рыбалка на Иртыше, и вольная степь, и любимый Пушкин. Как же все это сочеталось?..
Устные рассказы Павла Васильева о своей жизни были значительно более красочными, чем точными. Богатое воображение не давало ему покоя, и часто он наговаривал на себя такое, что было для него не только бесполезным, но и просто опасным. В тридцатые годы Васильев рассказывал в Москве, что он сын есаула Сибирского казачьего войска. Николай Корнилович, учительствовавший тогда в Омске, узнав об этом, схватился за сердце, — получалось, что он не только был царским есаулом (что само по себе по тем временам хуже некуда), но еще и скрывал это…
1
Сергей Залыгин в известной и, на мой взгляд, крайне субъективной статье «Просторы и границы» пишет: «Во всей Западной Сибири павлодарские степи, вероятно, одно из самых унылых и однообразных мест» и удивляется тому, как Васильев сумел опоэтизировать их. Но ведь дело в эмоциональном отношении человека к облику тех или иных мест. Залыгин смотрит на павлодарскую равнину взглядом стороннего наблюдателя, а для Васильева здесь «родительница степь». Павлодарский поэт достаточно полазил по сибирским урманам, но у него нет ни одного такого эмоционально окрашенного таежного пейзажа, каких немало в залыгинской «Солёной пади».