Между тем казаком Николай Корнилович считаться уж никак не мог. Даже отец его, дед Павла, был лишь выходцем из казачьей среды. Поселившись в городе, Корнила Ильич и его молодая жена Мария Федоровна поначалу сильно бедствовали. Он работал пильщиком, она — прачкой у павлодарского богача Дерова. С великим трудом они «вывели в люди» сына. Николай Корнилович окончил учительскую семинарию и до возвращения в Павлодар несколько лет прослужил инспектором народных училищ в Зайсане, Атбасаре, Петропавловске.
Женился он на Глафире Матвеевне Ржанниковой. Отец ее держал скобяную лавку, но во время пожара девятьсот пятого года, спалившего половину Павлодара, погорел, и торговля его постепенно захирела. Был Матвей Васильевич очень набожен, пел в церковном хоре, строго соблюдал посты. Читал он только «божественное», хорошо знал «Жития святых».
Николай Корнилович свое место под солнцем завоевал упорным трудом, ценил его и хотел, чтоб и другие ценили достигнутое им. С родителями был внешне почтителен, но свое превосходство над ними, простыми, неграмотными, превосходство образованного и чиновного человека, чувствовал постоянно и подчеркивал его почти инстинктивно. И родители это превосходство тоже понимали и обращение сына принимали как должное.
Учителем Николай Корнилович был отличным, свой предмет, математику, любил, в своих учеников вселял почтительный трепет, а у их родителей пользовался уважением. Это еще больше подстегивало его упрямый деспотизм в семье, буйную нетерпимость ко всему новому, непривычному, что не вязалось с установившимся укладом, с принятыми на всю жизнь правилами. Для детей в коридоре всегда висел наготове широкий и толстый ремень, и покидал он свой гвоздь совсем не редко. С женой Николай Корнилович был холоден и суров, ровней себе ее не считал. С годами она примирилась с этим. Что больше-то оставалось делать?
Нет, не казачий, а мещанский дом растил Павла Васильева. Мещанский дом с его почитанием установленного, уважением к копейке, недоверием ко всему необычному. Стихов своих мальчик отцу не показывал — стихотворство сына могло только разозлить Николая Корниловича. Оно не ко двору было в беленом домике с резными ставнями. Даже увлечение сына чтением казалось отцу опасным, и не раз вечером он выдергивал книгу из рук зачитавшегося мальчишки. Правда, это ни к чему не приводило — ночью Павел забирался под кровать и, спустив одеяло до полу и засветив огарок, глотал страницу за страницей.
Понятна ненависть поэта к этому дому.
Непонятным сначала кажется другое: его, дома, власть над Павлом Васильевым. Ведь хорошо чувствуется, что в самых искренних проклятьях, которыми осыпает поэт отчий дом, нет-нет да и проскользнет что-то похожее на любование. Сама обстоятельность, с какой Васильев рисует мир «канареечных половиц» и «пологов из ситца», говорит о том, что чары этого мира преодолеть ему нелегко. Вот Эдуард Багрицкий тоже пишет о мещанских корнях в своей душе, но рубит их беспощадно, просто: «Я покидаю старую кровать. Уйти? Уйду. Тем лучше. Наплевать». Павел Васильев это «наплевать» произнести не мог.
Дело тут не в разной степени гражданской зрелости двух поэтов, а в том, что миры, с которыми они прощались, были разными. По сути своей мещанскими, но по форме совсем разными.
Мирок, от которого отрекается Багрицкий, — это действительность своего рода обывательского гетто с его обреченной замкнутостью, извращенностью во всем, рождающей у поэта зловещие в своей парадоксальности образы: «И все навыворот. Все как не надо. Стучал сазан в оконное стекло; конь щебетал; в ладони ястреб падал; плясало дерево. И детство шло». Это отчетливо отвратительная бессмысленность обывательского небокопчения была характерна не только для одесской Молдаванки, но и для бесчисленных Окуровых царской России.
А Павел Васильев рос в среде мещанства сибирского. Здесь слово «Россия» к себе не относили, Россия — это там, за Уралом. И здесь мещанский быт был не лишен привлекательных черт. Сибиряки-горожане вели свой род от храбрых землепроходцев и мужиков, не знавших помещика, а то и от бунтарей-каторжан. В крови их не иссяк ток предприимчивости, азарта, размаха. Они были люди мастеровые и труд уважали. Они не годились в домоседы и огромные, как луна, сибирские пространства отмахивали запросто. Природы они не боялись, не прятались от нее в скорлупу домишек, и в их обычаях сохранилось немало красивого. В их образе жизни многое оставалось от крестьянского и казачьего быта.
И все-таки это было мещанство с его завистью к богатству и презрением к бедности, с боязнью всего нового, с нерушимыми правилами о том, что каждый за себя и что моя хата с краю.