Да, в быту, окружавшем подростка Васильева, были и привлекательные черты. В этом-то и коренился источник его жизненной драмы, «колыбель сумятицы». Бесповоротно осудить такое мещанство, во всем отречься от рожденных им мыслей и чувств, было неизмеримо труднее, чем перечеркнуть откровенную окуровскую обывательщину. И то, что Павел Васильев все же сумел это сделать, сумел разглядеть страшную суть обывательщины и в наиболее человекоподобном ее виде — огромная победа его таланта.
…В маленьком домике с резными ставнями живут тесно. Здесь собрались вместе и родители Николая Корниловича и родители Глафиры Матвеевны. У Васильевых уже четверо детей. Но все равно каждый зимний воскресный вечер в домике собираются гости. Делу — время, но и потехе — час. В основном здесь сослуживцы учителя Васильева. Среди них есть очень интересные люди, и Павел, старший из детей, внимательно приглядывается к ним. Вот преподаватель рисования Батурин, грузный старик с выхоленной окладистой седой бородой. Его юность прошла в Петербурге. Тогда он мечтал стать большим художником. О Репине, Сурикове, Маковском учитель рисования говорит, как о людях хорошо знакомых, говорит без зависти, с уважением, но легко, остроумно, вспоминая забавные истории из жизни знаменитых живописцев. Батурин и сам продолжает писать, работает с профессиональной хваткой и талантливо. Над столом Николая Корниловича висит его отличный алтайский пейзаж.
Как жук, черен преподаватель немецкого Дейнека, полиглот, вегетарианец и франт. Он говорит на шести или семи языках, на память цитирует европейских ученых, которых его собеседники часто знают лишь по именам. Бабушка Мария Федоровна сердится на него за то, что он не прикасается к ее пельменям, и за глаза зовет басурманом.
Но вот в сенях слышен слоновый топот, что-то падает там, от сильного рывка распахивается дверь, и могучий бас разом заполняет комнату:
— Здррравствуйте, рррабы божьи!..
Пламя в десятилинейной керосиновой лампе, подвешенной под потолком, подпрыгивает и приседает, рюмки на столе тоненько, жалобно дребезжат, гости в притворном испуге зажимают уши. Довольный произведенным эффектом отец Геннадий, саженноростый и отчаянно волосатый, скидывает енотовую шубу и, не успев толком усесться, протягивает свою могучую ручищу к графинчику.
Отец Геннадий служил когда-то в одном из московских соборов, но за прелюбодейство и пьянство совершенно фантастических масштабов выслан в далекий городок на Иртыше. Он бабник и сквернослов, но это его репутации не вредит. Им даже хвастают и водят приезжих послушать, как его бас заглушает хор певчих.
Отец Геннадий сел рядом с Корнилой Ильичем. Оба очень похожи друг на друга и во хмелю одинаково склонны к буйному озорству. Часто, изрядно выпив, они выходят во двор и начинают на снегу ломать друг друга, огромные, сильные, как быки.
Деда Корнилу Павел очень любил. Неистощимый рассказчик, державший в памяти сотни сказок и небывальщин, Корнила Ильич был необычайно сильным человеком — гнул подковы, завязывал узлом кочергу; пока не поседел, считался лучшим бойцом в зимних сражениях на льду Усолки, когда стенка на стенку сходились казаки и кержаки. Но любовь к деду не помешала подростку на всю жизнь запомнить его неуемное злое озорство. Когда Васильев писал в «Соляном бунте» хищного атамана Яркова, то не случайно дал ему дедово имя-отчество. Впрочем, на страницах этой поэмы васильевский дед появляется и без псевдонима, в подлинном своем обличии, и главка, посвященная ему, — одна из самых жестоких в этой жестокой вещи. «Дед мой был мастак по убою, ширококостный, ладный мужик, вижу, пошевеливая мокрой губою, посредине двора клейменый бык ступает, в песке копытами роясь, рогатая, лобастая голова. А дед поправляет на пузе пояс да засучивает рукава. — Ишь ты, раскрасавец, ну-ка, ну-ка… То ж, коровий хахаль, жизнь дорога! — крепко прикручивали дедовы руки к коновязи выгнутые рога. Ласково ходила ладонь по холке: — Ишь ты, раскрасавец, пришла беда… — И глаза сужались в веселые щелки, на грудь курчавая текла борода. Но бык, уже учуяв, что слепая смерть притулилась у самого лба, жилистую шею выгибая, начинает крутиться вокруг столба. Он выдувал лунку ноздрями, весь — от жизни к смерти вздрогнувший мост. Жилы на лопатках ходили буграми, в два кольца свивался блистающий хвост. И казалось, бешеные от испуга, в разные стороны рвутся, пыля, насмерть прикрученные друг к другу бык слепой и слепая земля. Но тут нежданно, весело, люто в огне рубахи, усатый, сам вдруг вырастал бычий Малюта с бровями, летящими под небеса. И-эх! И-эх! Силушка-силка, сердцу бычьему перекор — в нежную ямку возле затылка тупомордым обухом бьет топор. И набок рушится еще молодой, рыжешерстный, стойкий, как камень, глаза ему хлещет синей водой, ветром, упругими тростниками. Шепчет дед: — Господи, благослови… — сверкает нож от уха до уха — и бык потягивается до-олго… Глухо… Марая морду в пенной крови».