Выбрать главу

Заговорили мы и о режиссере Питере Гринувее. Она была поражена насквозь его фильмом с длинным и претенциозным названием, но с четкой характеристикой всех персонажей: "Повар, вор, его жена и ее любовник". "Но, - горько усмехнулась она, - на русской почве такого быть не может". "Да ну что ты, - я осторожно успокоил ее, - на русской-то почве все может быть. Не переживай; посмотрим".

Ресторан тем временем жил своей жизнью. А ведь кое-кто не так еще давно рассчитывал, и всерьез, что кооперативная собственность - одновременно ворота в рай и "мерседесы", подвозящие измученным толпам продукты и промтовары. Хер! Восторги - позади... Какой же русский нынче не знает всех этих получастных кабаков! Холод, грязь, духота, давно обещанная либерализация цен, не прикрытая ничем меркантильность, пошлость, цинизм, узкие туалеты, наспех сколоченные деревянные панели с расписными зайцами, закат империи навсегда, а теперь обязательно вступят цыгане с непременным беспокойным шлягером "Очи черные".

И как только в публичных местах, не ахти каких, но все же - публичных, позволяют петь такие откровенно гомосексуальные манифесты! Некий молодой военный в конце, похоже, девятнадцатого века обитает в каком-то притоне, где и стонет о черных глазах своего жестокого неверного возлюбленного. Военный (кажется, не то гусар, не то еще лучше - заведует провиантом) давно оставил жену, детей, родовое имение и службу государю, детские воспоминания тоже забыл, сидит теперь по самые уши в шампанском, тоскует, испускает бесподобный чувственный аромат. А над всем еще царит неподражаемая атмосфера крепкого достатка, половых извращений на любой вкус, сильной власти.

Наконец хор остановился. Вернее, это была группа, человек пять. Назвать ее хором мог бы только полный профан, так как пели цыгане ужасно: фальшивили и вразнобой. А приторные вытаращенные глаза вообще напоминали резвящихся молодых чертенят на самом краешке адского болота.

Какая же дура - старая русская литература! И чего она возилась целый век с этими переборами! Сколько можно было распускать сопли по цыганским откровениям? Мелодия ведь примитивная, актерская игра на уровне неандертальской ссоры, текст отвратный, говно аранжировки очевидно, а пресловутый танец больше всего напоминает лунатика-гиппопотама. К тому же все цыгане - позеры и графоманы; на их танцах и лицах отчетливо проставлен знак вырождения. Впрочем, если бы сюда опытного продюсера и грамотного рецензента, глядишь, из всей этой цыганской хуеты с ее вечными темами вполне могло бы в итоге что-нибудь и получиться.

Перерыв длился недолго, цыгане продолжали все в том же духе пестрой тоски. Но выделялся, мои родные, один мальчик... В ярких таких сапогах... Он так же ловко шевелил попкой, как его мама и сестры - плечами. "Смотри, какая попка, Ирина Павловна тоже заметила моего мальчика, - и как он ей ловко! Мне бы такую".

Я сделал Ирине комплимент, и она заказала еще вина.

Мы обратились к теме суицида. Случай с известной поэтессой не мог оставить нас равнодушными. "Хемингуэй, - Ирина снова взяла себе роль бухгалтера, подсчитывала, загибая пальцы, мелькали дорогие и недорогие кольца, Маяковский, Фет, Фадеев, Тургенев..." "Кто? - удивился я. - А этот-то куда?"

"Не знаю", - легко согласилась она.

И я, и я ничего не знаю! А цыгане все пели, Ирина Павловна перечисляла, я отвлекся. Неожиданно молодая цыганка закружила юбками возле нашего столика. Как бы невзначай она задела Иру бубном в глаз, та задергалась и отвернулась. Цыганка быстро наклонилась ко мне. Лихая горячая речь закружила голову, поэтому я расслышал только отдельные существительные и прилагательное: милый в туалете - огонь - восторг - радость - любовь.

Я не поверил. Как-то все слишком просто! Наверное, мне померещилось. Наверное, я просто устал. Наверное, и меня тоже коснулось черное крыло идиотизма.

Мы с Ириной Павловной выпили, чокнувшись за что-то грузинской гадостью, и мне стало тяжело, правда, клаустрофобия, надо отдать ей должное, здесь не при чем. Просто в кабаке - сильный сквозняк, грузинская гадость ему не помеха, и если я, не дай Бог, простужусь и на другой день заболею, то ведь голову как обручем сожмет, жар, слабость, высокая температура, скудный выбор лекарств в аптеках, равнодушный взгляд вызванного на дом врача, я стану вял и безразличен, и вот уже цыгане всего мира идут, с танцами и медведем, меня навещать и утешать. Идут они дружной вереницей, медведь - большой, у него опухли яйца, потому что всю ночь перед этим менты били ему по яйцам кандалами. Разумеется, несправедливо; на вокзале кто-то украл чемодан у польского туриста, подумали на цыган, а они по привычке все свалили на медведя.

Ужин продолжался. Если обед в России всегда больше чем обед, то ужин сама вырвавшаяся наружу духовность. Но, славные мои, не ждите от такой духовности, предупреждаю и настаиваю, ничего хорошего.

Мне нельзя пить. Как только я выпью, родная речь мне уже не родная, а черт знает что, окружающая обстановка - сплошная зловонная яма, и я начинаю рваться наружу как духовность во время ужина, хотя зачем и куда рваться, себя надо беречь, потом ведь успокоишься и то, что порвалось, придется зашивать на живую нитку.

"Тебе нельзя пить", - напомнила мне Ирина Павловна. "Пора суицидов прошла", - неловко огрызнулся я.

А ведь мы встречались с Ириной Павловной не просто так. Она собралась издавать журнал. Дело хорошее, и кому, как не ей, этим заниматься, и кому, как не мне, ей помогать! Она всегда знала современную культурную походку на два шага вперед, более-менее представляла, что происходит на Западе. Когда я пытался выяснить, что же именно там происходит, она загадочно улыбалась. Я обижался. Мне казалось, что на такие вопросы надо отвечать честно и сразу, как молодой солдат дембелю или офицеру.

Вообще я давно хотел вызвать Ирину Павловну на конкретный разговор: что же такое Запад? Это все - что не Восток? Или это все, что не Россия; а может быть, Западу уже можно ничего не противопоставлять...

Она откровенно избегала этого разговора и только подло меня спаивала. Она издевалась надо мной, увеличивая мои комплексы. Погоди, я еще с тобой рассчитаюсь, пеняй тогда на себя! Тебя уже ждут вызванные мной всегда и на все готовые осетины!

В Москве рано темнеет, кофе пьют тоже мало, поэтому люди ходят сонные и бестолковые. Список грехов русской столицы бесконечен, продолжать его можно до утра, но цыгане уже давно научились умело пользоваться этим списком. Они знают - какую бы свою тоску они ни несли, эта тоска все равно будет смотреться симпатично на фоне общей. Цыгане спокойны и свысока смотрят на остальных.

Когда они снова остановились возле нашего столика - о, эта старинная манера бесшумно расхаживать по залу - я было цыган прогнал, но Ирина Павловна остановила. И даже заказала что-то про тюрьму, свободу и черемуху, но я снова прогнал. Я этой душевности, хватит, при коммунистах наелся, теперь другое время, одну и ту же жидкую похлебку дважды съесть нельзя.

"Журнал , - Ирина выпрямилась, - может быть разный". Я прихуел. Мне всегда казалось наоборот, что все журналы, они, того, этого, абсолютно похожи. Лица, шрифт, бумага, идеалы - все одинаковое. Но Ирина, дура, скрывавшая от меня Запад, была другого мнения. Впервые за весь вечер я внимательно на нее посмотрел - она открывала новые горизонты.

Замеченный мною ранее цыганский мальчик неожиданно присел за наш столик: цыганские мальчики, как правило, непредсказуемы. Несколько минут он слушал наш разговор, потом задремал. Вдруг он очнулся и без всякого перехода спросил про постмодернизм. "Это такие широкие семейные трусы", - закричали мы с Ирой в один голос. Она даже попыталась достать мальчика каблуком.

"О чем будет журнал?" - я погладил мальчика. Ирина Павловна заговорила горячо и быстро, как тогда, когда мы были совсем юные, первая любовь, слава Богу, уже позади, и она протягивала ко мне губки, за которыми пряталась, - не надо! Только не это! - безнадежная русская правда. "Это будет даже не журнал, - Ирина, перегнувшись через столик, разгоралась, - это будет отмщение и всплеск! Это будет срез и провокация, большие деньги и малая кровь..."