Выбрать главу

И поскольку господь бог и впрямь не слышал, чтобы от радости кашляли, она продолжала с еще большим жаром:

— Если от радости кашляют, то самый счастливый человек в местечке — чахоточник, учитель Генех Рапопорт.

— Реб Генех кашляет кровью, а не радостью, — возразил я и как нарочно снова закашлялся.

— Простыл, стервец, — сказала бабушка. — А ну снимай рубаху! Сейчас я тебе банки поставлю.

Прощай, город!

Бабушка обожала банки. Она ставила их всей улице — крещеным и некрещеным, своим и чужим — лишь бы спина была. Держала она их в комоде, похожем одновременно на гроб и на надгробие, а ключ носила на груди, как крестик.

— Наутро от твоей радости и следа не останется, — ехидно сказала старуха и посадила, как рассаду в грядку, первую банку.

— Попытаемся пробраться, — сказала бабушка, накрывая меня толстым байковым одеялом.

— Куда пробраться? — спина моя полыхала, как костер из жухлой листвы, а тут еще одеяло накинули!

— В тюрьму.

— В тюрьму? — обрадовался я и чуть не вскочил вместе с прилипшими к моему телу головешками.

— Я решила перед смертью поехать, — тихо добавила старуха.

— Перед чьей смертью? — у меня пересохло в горле. Банки отваливались от моей спины и падали на постель, как спелые антоновки.

— Ты думаешь, твоя бабушка будет жить вечно?

Этого еще не хватало, чтобы она жила вечно.

Сколько я ее помнил, она все время умирала: каждый год, каждый день, каждый час. Но по-настоящему так и не умерла ни разу. У других бабушки даже очень часто умирали, а моя только меня обманывала. Иногда, когда бабушка стегала меня ремнем или колотила палкой, или таскала за ухо, я только и мечтал о том, чтобы она померла: замахнется, уронит ремень и упадет на пол, и придут за ней и унесут на кладбище к одноногому могильщику, бывшему ее жениху, бывший жених выроет под сосной яму и закопает ее, как закопал мою маму.

Бабушка сняла с моей багровой спины свои чудодейственные банки, заперла их, как денежки, в комод и сказала:

— Лежи! Я пошла на базар.

— Иди! Иди!

Она пригрозила мне сморщенным указательным пальцем, похожим на ржавый гвоздь без шляпки, накинула на голову платок с обвисшей, как дедушкины усы, бахромой, взяла большую плетеную корзину, облепленную гусиным пухом, и вышла.

Я остался один. За стеной, в другой комнате, возился с часами дед. Для часовщика он был слишком стар (так уверяла бабушка), его большие, заросшие волосами уши с каждым днем слышали все хуже, и редко кто в местечке приносил ему в починку свои часы. Бабушка уговаривала его пойти в сторожа к господину лавочнику (лавочника воры дважды обрили наголо, как злорадствовал парикмахер Дамский). Но дед не соглашался.

— Мое дело — часы. Они остановятся, и я остановлюсь…

От нечего делать дед много раз — я сам насчитал десять — чинил наши стенные часы с длинным маятником, но они шли скверно.

Не успела за бабушкой закрыться скрипучая, изъеденная древоточцем дверь, — ну что за удовольствие грызть доски? — как в комнату тихо вошел дед.

Я так и знал, что войдет. Разве он пропустит случай обругать бабушку? При ней дед был нем, как господь бог. Но стоило старухе отлучиться из дому, как он тут же появлялся, маленький, лысый, с гладким, как циферблат, черепом, и начинал поносить бабушку, как будто она вовсе и не жена ему, а так, седьмая вода на киселе.

— Банки ставила?

— Банки.

— Простыл?

— Нет.

— Чего ж ты согласился?

— Из-за тюрьмы.

Дед садится на край кровати и косится на стенные часы, долбящие своим тиканьем стену, как дятел клювом сосну.

— Даниил! Признайся!

— В чем?

— Ты ломаешь?

— Что?

— Часы, — он растерянно глядит на стену, и в его обесцвеченных надвигающейся слепотой глазах мерцает не то обида, не то недоумение.

— Я их не ломаю.

— Значит, она их ломает.

— Зачем же бабушке их ломать?

— Зачем? — дед скребет лысину, как бы пытаясь выцарапать оттуда ускользающую мысль, и, выцарапав ее, продолжает: — Твоя бабушка хочет, чтоб я перестал быть часовщиком, помогал ей набивать перины или пошел в сторожа к лавочнику. Представляешь, твой дед, часовых дел мастер, сторожит мыло, подтяжки, чулки господина лавочника. А ведь я, Даниил, всю жизнь сторожил время: чтоб ни одна секунда не убежала и ни одна назад не удрала. Ты понимаешь?

— Нет.

— Когда-нибудь поймешь.

— Все у тебя, дед, когда-нибудь: когда-нибудь поймешь, когда-нибудь получишь одну такую штуку.