Выбрать главу

— На кладбище ему еще рановато, — вежливо заметил доктор. — Больше родных у мальчика нет?

— Нет.

— Тогда вот что, — Иохельсон снова протер свои придирчивые очки. — Привезите его ко мне.

— К вам? — засуетился Иосиф.

— Вы же знаете адрес?

— Ваш и мой все знают.

— Прекрасно. Только, пожалуйста, укутайте его потеплей. И пусть все время дышит не ртом, а носом.

— Будьте уверены, господин доктор. Он у меня будет дышать носом, — затараторил одноногий. — Превеликое вам спасибо… Когда-нибудь рассчитаемся…

— Не сомневаюсь, — сказал Иохельсон, щелкнул меня по носу и вышел.

Под вечер у нашего дома остановилась кладбищенская телега.

Завидев ее, к дому со всех сторон хлынули соседи. Бабы рыдали навзрыд, заламывали руки, проклинали свою судьбу и нашу.

— Такой мальчишечка сгорел! — обливаясь слезами, восклицала торговка рыбой Шейне-Двойре, ненавидевшая меня лютой ненавистью.

— Ша! Чтобы вы сами сгорели! — побагровел от злобы Иосиф.

Когда он вынес меня на руках из дому, толпа отступила от телеги, и та же настырная Шейне-Двойре выпалила:

— Где это слыхано, чтобы без савана… в вонючем полушубке!

— Сама ты вонючая, — отрубил могильщик и уложил меня на дно телеги.

Я лежал и не шевелился. Зевак становилось все больше.

— Евреи! — взмолился одноногий. — Дайте проехать! А ты, малыш, дыши носом!

— Вы слышали, люди? — снова вмешалась торговка рыбой Шейне-Двойре. — Он еще издевается над покойником.

— Надо забрать у него мальчишку!

— Все-таки не пес шелудивый! — послышались голоса.

— Дыши, Даниил, носом, — приказал Иосиф и подстегнул свою клячу. — Но, проклятая! Но!

— Боже праведный, он шевелится, — вдруг воскликнула Шейне-Двойре. — Он жив. Жив, люди!

И все сразу же умолкли, и слезы высохли, и брань прекратилась. Я лежал на дне телеги, дышал носом и сквозь толщу полушубка прислушивался к цокоту копыт по булыжнику, и мне было так хорошо, как никогда еще не было.

Доктор Иохельсон вместе с женой и сыном жил напротив костела, в двухэтажном деревянном доме, огороженном плетеным забором, за которым росли неказистые яблони, надевавшие по весне белоснежные пахучие ермолки. Из окна детской, куда меня поместили, были еще хорошо видны старинные костельные часы с длинными, как весла, стрелками, показывавшие все годы одно и то же время и не дававшие покоя моему деду. Старик уверял, будто издавна знает их секрет, но поскольку для починки требовалось не только согласие настоятеля, но и разрешение раввина, он предпочитал копаться в луковице моего первого учителя господина Арона Дамского или в ходиках торговки рыбой Шейне-Двойре.

Каждое утро сын доктора Шимен уходил в школу, и я оставался один, в чистой постели, среди мягких шелковых подушек, как ангел среди облаков.

Боже праведный, если бы можно было болеть воспалением легких всю жизнь!

Правда, первые пять дней я пролежал, не двигаясь и моля того же господа о смерти. Но господь бог не внял моей просьбе и поступил, пожалуй, правильно.

Как только Шимен уходил, в комнату вваливалась прислуга доктора Юзефа, застилала его постель и зычным мужским голосом спрашивала:

— Чего, пан, желает? Яичницу или манную кашу с изюмом?

— С изюмом.

— А руки, пан, мыл?

— Нет.

Юзефа приносила таз, и я окунал в теплую, как микстура, воду руки, мылил их, снова окунал и вытирал мохнатым, как громадная гусеница, полотенцем. Юзефа следила за мной с презрительным превосходством, уносила его вместе с тазом на кухню, и через пять минут я торжествующе выгребал ложкой из тарелки нашпигованную изюмом кашу.

Однажды, когда я вытирал гусеницей руки, Юзефа сказала:

— Пан естеш паразитем.

Я вытаращил глаза, и Юзефа перешла на ломаный еврейский.

— Совести у пана нет, — проворчала она. — Разлегся, пан, и лежит.

Я покраснел, оттолкнул тарелку и повернулся к стене. Прощай, мягкие, как облака, подушки, сладкий, как сон, изюм, и яичницы, и яблони за окном, надевающие белоснежные душистые ермолки.

Я вскочил с постели и бросился искать свою одежду. Мне не терпелось сбросить пижаму Шимена — меня облачили в нее в первый же день — и бежать куда глаза глядят. Я заглянул под кровать, ткнулся в шкаф Шимена, но моей рубахи и штанов не было. Тогда я открыл окно, забрался на подоконник и спрыгнул в сад на мокрую, еще студеную, землю.

Я, наверно, улизнул бы, если бы не открылась калитка и не вошел бы доктор Иохельсон.

— Кто тебе разрешил выйти на улицу? — строго спросил доктор.

— Никто.

— Сейчас же марш наверх!