Выбрать главу

Доктор сказал, что он уверен на шестьдесят процентов — антибиотикам не справиться с гангреной, охватившей мой кишечник. Но душу математические вероятности не убеждают. Конечно, я надеялся, что попаду в счастливые сорок процентов.

На следующее утро я понял, что обманулся. Меня всего лихорадило. После полудня я встал и немного походил, но когда медсестра попробовала помочь мне проделать это вечером, я уже не мог подняться. Меня тошнило чем-то горьким и мерзким; санитар стал объяснять, что собирается ввести трубки; а потом какой-то шланг пополз через нос в горло; бутылка рядом начала наполняться коричневой желчью, ровным быстрым потоком.

Ночью я не смог уснуть, даже под действием транквилизаторов. Кто-то говорил, что не надо давать мне слишком много снотворного, чтобы не подавлять работу центральной нервной системы. Этого я не понимал, но тогда уже все было как в тумане.

И тут началось. Пришел доктор и сказал, что антибиотики не действуют и количество лимфоцитов растет. Еще кто-то настаивал, чтобы я пользовался чудной трубкой со стаканчиком на конце и легким шариком внутри, которую мне накануне дала медсестра. В нее надо было дуть, удерживая шарик в воздухе и тренируя тем самым свою дыхательную систему. Это казалось глупым — я дышал нормально — но все же немного поупражнялся и попросил поесть. Меня не кормили, а давали все через капельницу, только иногда разрешали пососать кусочек льда.

Меня окружали дергающиеся, нечеткие фигуры в белых халатах. Температура каждые два часа повышалась на градус, жена остужала мне лоб влажной тряпочкой, хотелось есть. Я не понимал, каким образом они хотели вылечить меня, не давая еды. Они только тараторили по-своему и добавляли новые флаконы к действующему набору антибиотиков. Надели кислородную маску, но в голове от этого не прояснилось. От спазма сосудов капельница перестала функционировать. Какой-то человек все тыкал в мою руку иголкой, пытаясь найти неспавшуюся вену. Аккуратно и вежливо я попросил его отвалить. И принести мне что-нибудь поесть.

Меня уложили пониже, чтобы доктор мог применить в области сердца субклавиальную трубку. Она станет регулировать кровообращение, и тогда можно будет наладить капельницу. Затем я покатился под мягким холодноватым светом флюоресцентных ламп в большую тихую комнату. «Отделение интенсивной терапии», — сказал чей-то бас. Некоторое время я полежал абсолютно спокойно и расслабленно, видимо, — дела серьезные. Парень с трубкой и шариком куда-то делся, но сестры все равно заставляли меня проделывать это упражнение, что казалось мне по-прежнему страшно глупым, ведь я же не собирался прекращать дышать? Если бы они дали мне чего-нибудь поесть, я сразу пошел бы на поправку.

Когда раздражение прошло, я вдруг почувствовал, что дико устал. Я всю ночь не спал. Трубки мешали двигаться. А тут они еще ввели катетер, кстати, совсем безболезненно, и тогда я почувствовал себя подсоединенным ко всем этим машинам вокруг, переставшим быть независимым существом, а скорее, элементом слаженно работающей системы. Если я буду тихо лежать со сложенными на груди руками, то, может, мне удасться отдохнуть, а если я смогу отдохнуть, то выкарабкаюсь. Поэтому я сосредоточился на этой несводимой дальше единице действительности, погрузившись после инъекции морфия в блаженство, когда я мог позабыть обо всем мире и позволить ему позаботиться обо мне.

Я проснулся вечером. Мне снились гигантские цилиндры и пирамиды, с грохотом перекатывающиеся по синей бесконечной равнине, и огромные геометрические конструкции, весело резвящиеся на глади океана прямо перед моим домом…

На следующее утро меня вернул к действительности врач. Будто я вдруг вынырнул посреди чьей-то чужой жизни. Мне стало лучше. Видимо, оттого что ввели новые редкостные антибиотики, которые чуть сбили жар, градусов до сорока. Но опасность еще не отступила, и следующий день должен был стать переломным.

Комнату по-прежнему пронизывал режущий глаза свет. Пришла моя жена в платье с широкой юбкой, волосы собраны в хвост, как в молодые студенческие годы. Я пошутил над этим, но ни она, ни медсестры не поняли шутки. У порога смерти только и оставалось кутаться в лохмотья остроумия.

Жена принесла мой плеер и несколько кассет. Так я смогу отключиться от больничной обстановки, как от шумов аэропорта со всеми его взлетами и посадками. Мне хотелось покатиться далеко-далеко по той синей равнине из снов: она манила.

Я попросил сестру надеть мне наушники и включить пленку. Девушка как-то странно глянула, может, не поняла моих слов? Потом мелодия рондо унесла меня прочь.

Едва начинался приступ, сразу давали морфий. Почти каждый час я требовал инъекции, взмывал над больничными простынями и уносился по эфирным каналам; приняв Моцарта и морфия, я скользил под самым потолком комнат, где хорошо одетые люди умиленно смотрели на меня, прервавшего их изысканный ужин: телятина с цветной капустой, приправленная острыми соусами; комнат, куда надеюсь еще вернуться и повидаться со старыми знакомыми, на которых теперь нет времени, потому что надо лететь вдоль мягко освещенных желтых потолков, над алыми кушетками и блестящими белыми скатертями, и улыбками, и блаженством. К синим правильным фигурам. Моцарт видел этот бесконечный гавот и находил способ включиться в него, устремиться ввысь, мчаться и скользить, все дальше и дальше, к всесодержащей субстанции, не имеющей веса.

Физики не живут в реальном мире. Мы стали настолько расщеплены (еще одно жаргонное научное словечко), что считаем любое прикосновение реальности безнадежно грубым, неким забавным приближением.

От осязаемой материи мы легко ускользаем к сказкам о полях и частицах. С податливостью резины эти поля подчиняются четким дифференциальным уравнениям.

За ними лежат более глубокие выводы: группы симметрий связывают изощренными математическими формулами поля и частицы. Большинство физиков, занимающихся частицами, работают именно в этой области.

Но теперь мне открылась бездна более глубокой абстракции: группы симметрий сами по себе не наделены волей, и их лучше всего рассматривать как состояния, реализованные в десятимерном пространстве-времени. В этой большей вселенной наши скучные деяния, совершаемые в трех пространственных измерениях и времени, — просто мышиная возня.

И еще: сверхнити. Их динамика определяет конкретные состояния, возможные в том десятимерном мире. Вибрация их движений в этой неизмеримо большей вселенной вздымает прилив, выплескивающийся в низшие измерения, и далеко распространяется, подобно кильватерной волне океанского лайнера.

Именно это я и наблюдал в последующие дни. Все было там. Абстракции — да, но я также ощущал полные энергии и движения кинэстетические чувства, наполняющие математику. Я мог завязывать сверхнити в узлы, делать с ними все, что хотел. Несмотря на свою крохотность, они должны были повиноваться непоколебимой логике математики. Я знал.

Когда по прошествии недели доктор снял швы, он небрежно заметил:

— Знаете, вы были моим самым тяжелым случаем за год. Еще двенадцать часов, и вас бы не стало.

Хоть я и не совсем оправился, в ноябре все-таки поехал в Индию — было важно не дать тому странному новому духу спокойного восприятия смертности увести меня из реального течения жизни.

Как-то незаметно я утратил страх смерти. Могила более не казалась мне полным тайн пределом, а скорее, неким скучным местом за тонкой, как паутинка, перегородкой. Однажды эту тонкую черту придется пересечь, но для меня это событие больше не имело всепоглощающего, сверхважного значения. И по причинам, которые я не мог выразить, многие вопросы меньше заботили меня теперь, казались ерундой. Жизненно необходимыми стали люди, которых я знал, а все остальное измельчало, ушло на второй план.

Все, кроме работы. Я проводил очень много времени во дворике, наблюдая за классическим пространством, очерченным голубым морем.