В понедельник, около шести вечера, я возвращалась из бакалейной лавки и увидела ее, сидящую на ступеньках своего крыльца. На прошлой неделе погода улучшилась; на улице было сухо, но все-таки прохладно. Я остановилась на секунду, держа в руках три сумки с продуктами, — не накупала бы столько, но ко мне пришел Джейк с детьми.
— Как дела? — крикнула я через дорогу, подозревая, что она ненавидит этот вопрос.
В прошлом году, когда она болела, я как-то принесла ей куриный бульон и кое-что еще из еды и задала подобный вопрос — и увидела, как она сразу напряглась и поморщилась. Но дело в том, что я не могла не спросить. Что еще можно придумать?
Она взглянула на меня. «Чудесно», — последовал ответ, и Элизабет вновь занялась тем, от чего отвлеклась; постукивая по колену каким-то предметом и уставившись на дом Петерсона.
Я зашла домой, выложила покупки, но не могла успокоиться, думая о том, как она сидит там, в густеющих сумерках. Вымыла тарелки, оставшиеся после ужина. Солнце померкло, и температура начала падать. Наполнив корзину чистым постельным бельем и кухонными полотенцами, я понесла ее наверх и аккуратно сложила все в шкаф. Мне пришлось поминутно выглядывать в окно — меня не оставляла надежда, что вот-вот Элизабет встанет и зайдет в дом. В конце концов я налила немного горячего шоколада в термос и спустилась поговорить с ней.
Она была в жилетке на пуху, ботинках и толстых носках, в своих голубых джинсах и свитере, а на руках были перчатки с обрезанными пальцами. И не выглядела замерзшей. Похоже, она даже не понимала, что сидит не в своей гостиной, а на улице. А в правой руке она держала счётный камень, который все время вращала.
— Элизабет?
Она взглянула на меня и улыбнулась, приняв от меня чашку с шоколадом. Затем жестом пригласила сесть рядом. Наступившие сумерки окрасили все вокруг в серо-голубые тона, даже воздух приобрел какой-то синеватый оттенок.
— Как вы? — пришлось мне задать дежурный вопрос.
При ответе она не смотрела на меня.
— Я никогда не отличалась храбростью, как вы знаете. Ни разу в жизни я не рисковала собой. Если возникала опасная ситуация, я всегда пряталась за чужие спины, ожидая чьих-нибудь действий. И одна сразу начинала дрожать, как кролик в чистом поле. Если жить тихо, оставаться всегда на заднем плане и никогда не высовываться, можно вести безопасное, удобное существование, никогда не признаваясь себе до конца, что у тебя просто нет мужества.
Она отпила немного шоколада.
— Но потом у меня появился Сибой, и я стала смелее. Не потому, что он был большим псом с крепкими челюстями и выраженным инстинктом защитника. Я стала храброй ради него. Потому что он нуждался во мне. Когда подростки, дразня его, бросали в нас камни в парке, я дала им отпор. Как-то вечером один мужчина попытался вытащить у меня кошелек на стоянке, Сибой был со мной, и мне пришлось надеть ему на морду свою сумку. Знаете, почему?
Я испугалась, что Сибой укусит этого типа, тогда бы точно приехала полиция и записала бы моего пса в список опасных собак — здесь не любят доберманов, — и я бы потеряла его. Он подарил мне все, что у него было — терпение, внимание и преданность, — а я в ответ уберегала его от разных напастей. Но все это, вся эта храбрость, существовала для того, чтобы его жизнь была, не знаю, счастливой, что ли, а теперь все пошло прахом.
Она взглянула на меня.
— Как вы думаете, он, должно быть, испытывал страх, когда умирал? Верно, недоумевал, где я, что это за кровь, что вообще происходит. Когда это было действительно нужно, я не уберегла его.
Я не находила слов. Что я могла сказать? Мне очень жаль, что ваш пес погиб? Да, можно и так, но что хорошего в этой фразе?
— На этот раз ему не уйти от наказания, правда? Оно обязательно его настигнет!
Она долго молчала, прежде чем снова заговорить. За это время я услышала, как захлопнулась дверь где-то ниже по улице, проехала машина, и раздались два паровозных свистка в разных концах города.
— Сегодня утром ему предъявили обвинение, — сказала она наконец. — Он признал свою вину в суде. Встал и признался, и его оштрафовали на 1000 долларов.