Раннее, весеннее утро заглядывает в окна богатой спальни старого дома. Весеннее, нарядное, красное солнце будит Гризли так же, как оно будило ее в детстве.
Она открывает глаза. Она думает, что к её постели тихо, неслышно, подходит её старая добрая, любимая и любящая няня. Но нет, давно нет ее няни.
На место её смотрит из стены пуговка электрического звонка. Стоит подавить ее, и тотчас вбежит резвая, хорошенькая субретка Анни. И подаст своей милой барышне умыться и оденет ее.
Но не протягивается её рука к пуговке электрического звонка. Страшна ей эта пуговка, как страшна вся новая жизнь, насильно врывающаяся и опрокидывающая старую. Она до сих пор не привыкла еще к её постели, на мягком пружинном тюфяке, обтянутом замшей — к железной кровати, отделанной вычурно и фигурно.
Но он хочет этой жизни. Он — её приемный брат, друг её детства. Она смотрит на все его глазами и при этом чувствует невольно, что это не её глаза.
Она хочет жить его чувствами и не может. Она понимает и сознает, что это не её чувства.
Она хочет проникнуться его мыслями, его сознанием и не может. Она чувствует, что его мысль идет другими, неведомыми ей путями.
И между тем, всю ее невольно и бессознательно тянет к нему. Об нем её мечты, в нем её желания… Каждый день и целый день она ждет, когда, наконец, отворится сердце его для неё и не может дождаться этой великой, блаженной минуты.
«Что лучше, желаннее, — думает она, — жить вдвойне полной жизнью? Я в нем, и он во мне?.. Но этой жизни он не допускает…»
Постоянно суровый, почти мрачный, он живет затворником в его домике. — В этом домике стоят его препараты, приборы, машины. Там его книги, много книг… В них он весь, а ей — только скудные минуты!..
Каждый вечер на нее нападает глубокий сон, и она чувствует, что этот сон — его могучая боля. Она засыпает и не знает, что творится в эти часы… но она чувствует, что именно в эти часы она всей своей душей принадлежит ему.
— Гриша, — говорит один раз она ему в душный июльский вечер. — Я чувствую, что со мной что-то совершается почти каждый вечер… Я засыпаю не по своей воле…
— В лунатизме, — прерывает он ее. — Ты женщина лунатик…
— Неужели ничем, ничем нельзя помочь мне… Ты знающий так много… Неужели твоих знаний, силы и воли недостаточно, чтобы уничтожить во мне эту болезнь…
— Не к чему!.. — говорит он сурово. — Это не болезнь, я особенное патологическое состояние твоей психики.
— И ей становится страшно, невыносимо страшно этого таинственного, непонятного раздвоения всего существа её… Она точно в плену, точно в темнице, а он — её тюремщик!..
Сколько раз в душный, июльский вечер, она готова была отдаться ему, обнять его жарко, прижать к своему любящему, горячему сердцу… Но довольно было одного его взгляда — холодного, сурового, повелительного и вся горячка страсти, и весь пыл сердца падал, исчезал… Холод, туман спускался на душу. И ум, и сердце покорно засыпали…
Наконец, смутно она начала догадываться, ЧТО ему не нужна её страсть, её сердце, её чувства. Ему нужна была её чистая, непорочная воля… Её душа, которой он распоряжался по его усмотрению.
А дни тянулись как сон, и на пороге уже стояла и стучалась в ум и в сердце холодная, костлявая старость…
Куда же ушла вся жизнь её?..
Страшна она — эта разбитая, стареющаяся жизнь среди стен старого, разрушающегося дома!..
Тихая, южная, ночь спит так торжественно. Таинственно, необъятно — глубокое тёмно-фиолетовое небо… Тайна в воздухе, тайна на небе, тайна на земле…
Тусклый красноватый месяц стоит низко над пологой равниной и едва освещает ее. Черная ночь властно царит над всем… И спят глубоким сном города и села, люди и звери, птицы и рыбы — спят в глубоких, быстро бегущих, речках, в широких озерах, в пенящем море.
Везде спящая, дремлющая жизнь… И везде люди, города и сёла. Уже два часа летит Гризли, и все перед ней одно и тоже… Все тот же нескончаемый муравейник, полный людской, копотливой жизни.
Всюду картонные карточные домики, построенные точно из кулис или из ширм; убранные безвкусно и пестро, обклеенные, вместо обой, почтовыми марками — вычурно и фигурно. Всюду вывески длинные, развешенные, точно полотенца, вывески с громадными хитрыми иероглифами… Высокие фарфоровые башни, с концами крыш, загнутыми кверху мирно спят в ночном воздухе — и этот воздух тихо, робко шелестит одно и то же.
— Тихое, сонное царство!
И чуть слышно звенят в этом воздухе серебряные колокольчики на крышах высоких башен и пагод. Всюду маленькие садики, разубранные как детские игрушки. Всюду кусты чайного дерева.