Выбрать главу

— Это слезинки Господни!.. — думает она. — Это слезы людского горя, земной тяготы и неволи.

И идёт она домой, кутаясь в шаль… Но и сквозь теплую шаль долит ее внутренний холод…

Вот уже несколько дней, почти каждую ночь и каждый день является этот нестерпимый холод, от которого дрожит, душа ее и сердце…

Напрасно её Гриша старается победить её лихорадку и слабость. Его сила оказывается бессильна. Натура Гризли уже не поддается ему, не засыпает, как прежде, от одного его прикосновения, от одного взгляда, от одной мысли…

— Гриша! — говорит Гризли: — мне страшно за тебя, за твое сердце, за твои убеждения и верования.

Он пожимает плечами.

— Верований у меня, нет — говорит он: —а мои убеждения все вытекают из неумолимой логики фактов… Я не могу, как ты, ставить выше всего чувство… Не могу отдать себя служению прихотей глупого сердца.

— Гриша! — сказала она, приподнявшись с постели, и схватила его за руку… — Гриша! Не разрушай этой жизни, которой ты не можешь сочувствовать, не тронь этой веры, которую ты не понимаешь! Скажи мне: неужели же все человечество ошибалось до сих пор…

Он медленно кивнул головой и сказал задумчиво:

— Все развивается. Глупое сменяется умным, одностороннее — многосторонним. Страсти и животные посягания — стремлением к истине. Фанатизм — рассудочностью и человечностью…

— Но ведь человечность, Гриша… это любовь! Любовь к брату моему, к человеку?

— Нет, это рассудок… Я один не могу ничего сделать, но чем больше нас и чем энергичнее мы работаем, тем успешнее и крупнее результаты — плоды нашей работы… Чтобы работать, я должен быть сыт, одет, свободен и доволен жизнью — так же, как и всякий другой работник… Вот в этом и лежит вся человечность. А остальное все извращение, бабьи бредни, прихоть пленного ума, разврат мозга, который ведет к истерике и к фанатизму…

И с этими словами что-то холодное, тяжелое, словно скользкий холодный гад, наползает на сердце Гризли…

— Гриша! — вскричала она, вся замирая от ужаса. — Страшна!.. Тяжела эта холодная жизнь!.. В истине лежит любовь… Это её душа… Необходимо, чтобы знание было полезно для меньших страждущих братий наших.

И она вся трепещет. Дрожат её руки и ноги от нестерпимого внутреннего холода. Зубы сталкиваются Язык не слушается…

Она закрывает голову и старается ни о чем не думать, ничего не чувствовать и желает одного — полного всепоглощающего забвения.

Долго сидит Гриша, сидит целый час по временам взглядывая на нее, и наконец тихо, неслышно, встает, уходит и притворяет двери…

XV

Светает!.. Темные тучи бродят по небу… Холодный ветер гудит в поле.

Очнулась Гризли. Тихо привстала и села на постель. Все ноет внутри неё… и все, что перед глазами, смотрит как во сне, пустом и тягостном…

И какой-то внутренний ласковый голос твердит Гризли одно и то же.

— Успокойся, беспокойная душа!.. Усни, сострадательное сердце!..

Серый свет крадется в окно. Серые тени волнуются вокруг Гризли. Клубятся, слетаются… сходятся, расходятся и вновь тают, исчезают.

— Ты наша, наша Гризли! — говорят эти тени… — Ты ветка нашего старинного рода…

— Ты наша, наша Гризли! — говорят светлые детские головки… — И сколько их — этих головок!! точно на Сикстинской Мадонне… Весь воздух наполнен этими чудными головками.

— Ты наша, наша Гризли, — шепчут какие-то таинственные голоса… которые там, где-то в недосягаемой вышине, звучат окруженные дивным, неприступным сиянием любви…

Дрема и грёзы, сны и мечты долят Гризли… Она точно во сне встает.

Утро или вечер вокруг неё? Какой-то туман, хаос! А не все ли равно?! Она чувствует и не чувствует свое тело.

И туман в голове, и звон в ушах и, при всяком малейшем движении… вся комната перед ней вертится, вертится и рябит в глазах.

Но собирает она всю крепость, всю мощь её духа… И выходит она из спальни, идет по залам старого дома… По мертвым, пыльным, разрушающимся залам…

О! Теперь она знает: нет в них красоты, нет в них гармонии… Она там… в недосягаемой вышине… в светлых порывах человеческого духа… А здесь сусальная подделка её… Мертвые образы, в которых человек думал воспроизвести нетленную красоту неба мрамором, бронзой и кистью.

— Там, красота — шепчет она: — где благо!.. Там… в недосягаемых высотах… далеких от всего земного, бранного.

И больно и противно ей смотреть на все, что окружает ее теперь в старом доме… И кажется ей, что все это должно сгореть в огне очищения…

— Не оживет, аще не умрет!.. — шепчут ей и стены, и мрамор, и картины, и все атомы старого дряхлого дома…