Выбрать главу

— Ну что, — спрашивала она, когда Артингсон вводил ее в свой номер — я стара, я старуха, я была права… помните… — И Артингсон еще раз поцеловал её меленькие костлявые и немного дрожавшие ручки, с длинными, на концах как бы расплывшимися, пальцами.

Они говорили долго, горячо, как-будто все практические вопросы были им чужды, как-будто они родились оба не в Америке, а в какой-то идеальной нации.

— А я вас похищаю, — сказала, наконец, мисс Драйлинг, с её обычной улыбкой, — похищаю на целый вечер.

— Увы, сказал Артингсон, я сегодня на митинге, только-что перед вашим приездом я дал слово депутатам клуба «Движенье»…

— Это ничего, — говорит решительно мисс Драйлинг, — вы приедете к нам в 10, в 12, в 2 часа ночи, мы будем ждать вас всю ночь… Это будет исключительное необыкновенное событие… У меня будут два, три моих и ваших близких знакомых, и вы увидите мою племянницу… Говорят она похожа на меня, как две капли воды, когда я была молода… И говоря эти последние слова, мисс Драйлинг вдруг сконфузилась, замигала, покраснела и даже слезки выступили на её больших, светлых глазах, окаймленных лучистыми морщинками.

— Я буду! о я непременно буду, моя дорогая мисс Драйлинг. — сказал Артингсон, пожимая её руку…

И когда она уехала, то мистер Артингсон глубоко задумался. Его дело, его практическое дело с одной стороны, его полновесные доллары, а с другой… с другой, как странно играет судьба человеком! Разве можно сравнивать его Джеллу теперь с мисс Драйлинг, с умной мисс Драйлинг, но всё-таки старой старухой. А может быть она постарела до времени собственно потому, что принесла всю себя в жертву его счастью. Она любила его, да; в этим он был глубоко убежден и вот следы этой любви, подавленной, изуродованной; она сказалась в этих морщинах, в этих поседелых волосах. Без этой сильной страсти может быть она бы еще сохранилась, сохранилась даже в сорок восемь лет, а теперь!.. И Артингсон глубоко вздохнул, широким взмахом откинул все свои кудри назад и, взглянув на часы, отправился устраивать свои практические дела.

В семь часов, с аккуратностью истого американца, он явился на митинг. Там уже все кипело жизнью. Пятнадцать тысяч человек громкими рукоплесканиями приветствовали его приезд; повсюду в воздухе, на высоких шестах, струились разноцветные флаги; играла музыка, играло солнце на всей толпе, стоявшей на лужайке и махавшей шляпами, платками, и кричавшей изо всей силы, и заглушавшей и криками, и рукоплесканиями громкую музыку. Овация, одним словом, была полная, митинг вышел как нельзя более удачным, к полному торжеству и удовлетворению и мистера Артингсона, и членов клуба «Движенья». Мистер Тоуне в его речи сделал очень крупный намек на недавнее местное событие. С неделю тому назад, «правоверные» похитили из Айршинтона и его окрестностей целый десяток девиц и увели в их «нечестивый Новый Иерусалим», в это «гнездо Ваала», в эту «клокочущую геенну содомского отвержения», как ораторствовал мистер Тоуне, — «но ты! — продолжал он, обращаясь уже специально к Артингсону, — ты, освещающий все светом твоего гения, брось свои громы и в это гнездо растления, порази козлищ, чтобы они не заражали наше доброе стадо, наших агнцев невинных, чтобы их ангелы смотрели безтрепетно на небесах, на лик Отца их небесного!..»

И этот мистический, библейский возглас произвел самое сильное действие на слушателей, не потому, чтобы тонкий голосок мистера Тоунса мог производить какое-нибудь сильное действие. Нет, слушатели были тронуты просто потому, что в их сердцах еще царствовала паника от недавнего похищения. Отцы и матери боялись за своих дочерей, братья за сестер, женихи и поклонники за своих невест и дульциней. И вот почему почтенный, коротенький мистер Тоуне ловко взволновал все стадо, и оно откликнулось восторженным браво на его библейский текст…

Настала очередь отвечать мистеру Артингсону, и он также встал на стол во всю вышину своего высокого роста; глаза его вдохновенно горели, на них стояли слезы, все лицо его, симпатичное и красивое, стало еще красивее. Он постоял несколько мгновений и, тяжело дыша и оглядывая восторженным взглядом все собрание, все море голов, все лица, глаза, устремленные на него с жадным вниманием и, взмахнув руками, — начал громким, мягким, приветливым голосом, в котором, как будто из глубины всех чувств дрожали самые искренние, еще нетронутые струны.

«Други и братья круга земного!.. О! передаст-ли бессильное слово То, что трепещет в сердце раскрытом, Что манит великим, могучим магнитом В высь, в ширину, в те заветные сферы, Куда все стремится с любовью и верой… Там, там источник, там съединенье Всех начинаний, всех наших стремлений!.. Пусть темные силы, безумные страсти Играют над духом — не в их слабой власти Задуть яркий светоч сердец возрожденья… Настанет «день оный», исчезнут сомненья, И люди прозреют, друг друга узнают, Падут на колена, поймут, зарыдают; Поймут, где спасенье и правда, и сила, Поймут, что по-братски весь мир съединило, И скажут: мы знаем Тебя, Властелина! О! будь же нам Пастырь — мы стадо едино!..»

И когда замер последний, дрожавший звук последнего слова Артингсона — собрание все окаменело, окаменело на одно мгновение и вдруг разразилось неистовой бурей. Все кричало, хлопало, летели вверх платки, шляпы, трости зонтики, многие обнимались по-братски, многие плакали. Это было действительно «едино стадо». Какая-то пожилая почтенная и вся растрепанная мистрис протиснулась к самому Артингсону; она вскочила на стул и подняла к нему милого курчавого мальчика с грезовской головкой. Мальчик плакал и протягивал к Артингсону ручки. Артингсон взял его на руки, крепко прижал к сердцу, целовал, и мальчик целовал его, и слезы их смешались и катились по белому жилету Артингсона. И когда собрание увидало эту патетическую сцену — новый взрыв рукоплескании, новый гром, как прилив волны в бурю, поднялся неистовый могучий, несокрушимый… Все было наэлектризовано, все опасения, вся паника, навеянная мистером Тоунсом, исчезли; и если бы теперь, среди этого собранья, явились правоверные мормоны, может быть, оно отнеслось бы к ним если не по-братски, то с снисхождением….

Наконец утих, замолк этот взрыв, многим стало совестно, точно после опьянения. Многие начали обсуждать, что такое сказано, где тут смысл, где дипломатический смысл — многие начали даже не одобрять речь-стихи вдохновенного поэта. А мистер Тоуне вертелся около него. Он говорил, что вдохновенная бессмертная мысль мистера Артингсона уже записана стенографами, и что он вероятно не откажет в позволении напечатать этот великий экспромт, как плод местного вдохновения, в местной газете. И Артингсон, еще подавленный собственным волнением и еще не понимая, что и кто ему говорит, жал маленькую ручку мистера Тоунса и говорил: «конечно, конечно!».

Впрочем, это волнение, или, правильнее говоря, настроение, совершенно овладело им и не покидало его целый вечер, вплоть до поздней ночи.

Когда он в одиннадцать часов оставил митинг и, сев в коляску, отправился к мисс Драйлинг, то глаза его также блестели. Слезы, все разрешающие слезы, не унесли его волнения; он как-то смутно чувствовал, что праздник, настоящий праздник будет впереди, что там что-то ждет его радостное, неуловимое, неопределенное. Он как будто смутно сознавал те волнения, которые нахлынут на него, когда он переступит порог этого коттеджа, так ему знакомого, и в который он так часто входил с таким глубоким чувством любви, восторга, упования, в том поэтическом полусне, который может спускаться на светлых крыльях только на поющее сердце беззаботной, светлой молодости.