И он наконец переступил этот порог; он увидел и эту лестницу, уставленную старыми кипарисами, и эту статую амура над фонтаном, перед которой он произнес когда-то сонет-экспромт слушавшей его в смущении мисс Драйлинг. Только кипарисы теперь сильно выросли и местами пожелтели, а на амуре выступили какие-то черные пятна, вероятно от плесени, разъедающей даже мрамор.
И жутко, и странно было Артингсону в этой среде, в этих комнатах; в этом салоне. Как будто он проснулся от долгого сна и снова перед ним та же, когда-то милая, уютная обстановка, но уже он не тот. Что-то широким колесом прокатилось по его жизни, немного помяло ее, сделало полнее, сложнее, пожалуй, даже лучше. Но где же вы, светлые беззаботные порывы, эти радужные, звучные иллюзии, или вы еще ждете там, в неизведанном будущем!..
Да! он не тот! Да и она не та. Эта прежде столь милая мисс Драйлинг, которая теперь хлопотала около него с таким добродушием. И с каким удивлением встретил он в салоне её всех своих старых знакомых; и все эти гости были проникнуты таким же добродушием, как и сама хозяйка; они так рады были снова увидеться с мистером Артингсоном, они так любовно, чуть не со слезами, смотрели в его открытые глаза, и так крепко, чуть не до слез, жали руку этому чудному Артингсону. И мистер Пепчинс, сухощавый маленький старичок, философ, с большим сморщенным лбом, живыми, бодрыми глазками, и такой приветливой приятной улыбкой, и мистер Грин, восторженный и честный, высокий, тонкий, неуклюжий, с большими черными глазами на выкате, с большим острым носом, с толстыми губами, с длинными вьющимися черными волосами и с тонкой длинной шеей, которая казалась еще длиннее от отложных громадных воротничков. И мистер Литль — степенный, важный и необыкновенно ученый; мистер Литль — толстый, неуклюжий, большой, не смотря на его кличку, с румяными щеками, с седыми волосами, с густыми черными бровями и, наконец, с черным густым клоком волос под подбородком. Наконец, и мисс Трайль и мисс Вуд, обе были здесь. Обе маленькие, обе юркие, восторженные, обе страстно любившие все, весь Божий мир, обе старые мисс, — одна бледная с прищуренными голубоватыми глазками, с полным подбородком, другая — не только розовая, но даже красная, немного насмешливая и, вместе с тем, жалостливая, готовая броситься в огонь и в воду за каждую букашку.
Да! все это были старые добрые знакомые, чуть не друзья Артингсона, всех он хорошо знал назад тому пятнадцать лет, когда жил в Айршингтоне и всех собрала теперь в своем салоне эта предупредительная мисс Драйлинг. Она как будто развернула страницу из жизни Артингсона, страницу старую, давно прочитанную, и которую он может теперь снова прочесть, несмотря на то, что эта страница пожелтела, полиняла и что многие буквы в ней, стерлись. Но эти недостающие буквы еще дороже для воспоминаний сердца.
— О! только сердце любящей и любившей женщины может читать в том милом прошлом, в котором нам было все дорого, потому что сердце всего больше дорожит своим чувством, а сердце… разве это не сам человек, как он есть, со всеми его индивидуальными страстями — могучими, великими или пошлыми?
— О да, да, — ответили на этот вопрос, предложенный Артингсоном, чуть не целым хором и мистер Пепчинс, и мистер Грин, и мистер Литль, и обе мисс Трайль и Вуд.
Все были довольны и счастливы в их прошлом, счастливы настоящей минутой, и мистер Артингсон еще раз оглянул эту незабвенную для его сердца большую комнату, с мягкою, немного полинялою мебелью, с большими зеркалами и каминами и большою дверью на балкон, весь убранный зеленью; а вот и он прижался, в углу, тоже старый друг, маленький рояль.
— О! мисс Драйлинг! Вы позволите? — спросил Артингсон, быстро подходя к роялю.
Мистер Артингсон, старый дорогой друг, мистер Артингсон! — вскричала мисс Драйлинг, идя за ним вслед. — Вы дома, вы совершенно дома; разве вы не в кругу тех лиц, которые хорошо, слишком хорошо знают наши прежния чувства и… уважают их; о, я надеюсь, глубоко уважают. И она оглянулась на всех этих лиц. И тотчас-же мистер Пепчинс закивал энергически головой в знак полного безапелляционного подтверждения, а мисс Трайль замигала глазками и на этих глазках выступили слезки, а высокая грудь старой мисс тяжело вздохнула.
Артингсон сел за рояль. Он ударил по нем несколькими аккордами и эти аккорды, неизвестно как, будто случайно, сложившись, были началом одного из тех старых, вдохновенных созданий, которые написал он здесь, и которые были сыграны, в первый раз на этом самом, уже пожелтевшем, немного дрожащем, но все-таки певучем и сильном, рояле.
И вслед за этим аккордом, как бы сама собою, полилась та же самая, старая мелодия, но полная нестареющей силы; мелодия страстная, тоскующая, в которой звучали слезы неудовлетворенной страсти, и улетавшая в бесконечность, как все, неудовлетворенное, все незаконченное, неопределенное.
Долго играл Артингсон, долго слушали его безмолвные слушатели, и только когда мелодия разрасталась в полные, могучие, глухие, волнующиеся аккорды или плакала и замирала в грустные жалобы, они переглядывались с изумлением, как бы, не веря этой силе звуков, этим смелым и законченным переливам, в которых как будто воплощалась вся великая душа человека, со всем её страданьем, со всем сладостным трепетом невыразимого, широкого чувства любви.
Тихо, матовым светом горела большая лампа на большом круглом столе; тихо светили полночные звезды на темном небе, сквозь широкие двери балкона. Артингсон вдруг остановился. Несколько нот, несколько звуков напомнили ему то, что казалось давно безвозвратно кануло в бездну прошедшего. Они напомнили ему забытую мелодию и забытые слова одного романса. Он изорвал и сжег его, похоронил без воспоминаний и вдруг он снова выплыл в памяти, как-то странно отдававшей теперь все, что было создано при этой самой обстановке, которая теперь окружала Артингсона.
Он снова заиграл. Куплет ожил с прежней силой и звучным голосом он запел также ожившие, воскресшие слова. В этом голосе снова явилась нега страсти, он был также свеж, крепок и мелодичен, как в дни былые. Он пел:
И когда звучала эта песня, то под говор её звуков страстных, широких, под говор самой песни неопределенной, нескладной, безумной, как безумна юность, перед глазами Артингсона, внутри его — там, там, из каких-то темных, неизвестных тайников, выступал чудный образ молодой головки. Эта была головка мисс Драйлинг, но только совсем другая, полная поэзии, силы, головка с страстными, огненными глазами, с каким-то неопределенным, но могучим, восторженным, любящим взглядом и когда Артингсон поднял глаза — перед ним на яву, в очью, в действительном мире, стояла эта головка и смотрела на него своими страстными, широко раскрытыми, грустными и любящими глазами.
Да! тут произошло что-то странное, необыкновенное. Артингсон слегка побледнел. Он чувствовал ясно, что это не сон, даже не иллюзия, что перед ним стоит, облокотившись на рояль, образ этой чудной девушки или женщины, которая была сейчас тут внутри его, в душе, образ, завернутый в какой-то широкий серебристый плащ.
И смотрит на него этот образ в упор своими сверкающими, бестрепетными глазами, и чудными линиями изогнуты её алые губы, и все рассыпаны по плечам её густые, высоко вскинутые над беломраморным лбом, черные играющие кудри, и как хороши эти судорожно сжатые, белые чудные руки, на которые она облокотилась…