А мисс Драйлинг вдруг порывистым движением отшатнулась от перил балкона и подошла к нему. Глаза её еще сильнее засверкали, брови сильнее сдвинулись, она протянула к нему её чудные руки, прекрасные даже в темноте вечера…
— Мистер Артингсон. — сказала она, — да разве вы не знаете, что мы, все мы, ходим впотьмах. Разве мы знаем, что горит там… в этих далеких звездах, разве мы знаем, что творится вокруг нас? Какой ум, какие страсти скрыты в этом тумане, что клубится над озером. Я вижу там мелькает какое-то белое пятно, какой-то волнующийся призрак, я слышу какой-то смутный шум и чудный звук, который носится, плавает над этим озером в ночном тумане. Слышите ли вы его?
И действительно Артингсон вдруг услыхал, или ему показалось, что он услыхал какой-то неопределенный звук; он пронесся как жалоба грустная, мелодичная, какой-то чудовищной невидимой птицы и исчез там, в недосягаемых пространствах эфира.
Артингсон вздрогнул и отшатнулся от неё, от этого странного существа, которое стояло в виде такого обольстительного женского образа перед ним, и, не отнимая руки от головы, в которую стучали какими-то горячими молотами, он вбежал в комнату…
— Мисс Драйлинг, друг мой! мисс Драйлинг! — вскричал он, — я должен уехать. Где моя шляпа?.. Мне кажется я с ума схожу…
И он схватил шляпу, и едва коснувшись протянутой руки мисс Драйлинг, не понимая, что она говорит и что хотят от него эти лица, которые стоят перед ним с таким искренним сожалением; он бросился вон из этой странной, заколдованной атмосферы.
— Я провожу вас, сэр, — кричал ему, догоняя его, мистер Литль, и на бегу он звонил в колокольчик и кричал: где грум, где коляска?..
Он усадил в нее мистера Артингсона, как маленького ребенка; он так заботливо предлагал ему понюхать Smith’s-Triplessence и так убедительно объяснял ему, что расстройство нервов может быть пагубно, очень пагубно. Он говорил ему о сильном на них действии музыки, вина, душного вечера, поэтического настроения и женщин, в особенности женщин.
Но Артингсон и слушал, и не слушал этого обязательного, начитанного и рассудительного мистера Литль. Он ничего не понимал, не помнил, что он говорит, и что с ним делается. Когда он вернулся к себе, он принял какие-то успокаивающие капли, обвязал себе голову полотенцем, намоченным в самой холодной воде, а главное старался ни о чем не думать, ни о чем не представлять себе, и мало-помалу волнение улеглось, струны затихли, сердце начало стучать ровным, мерным стуком и он заснул, как убитый.
На другой день Артингсон встал усталый, вялый и сонный. Он посмотрел в зеркало на свое побледневшее лицо, на свои тусклые глаза и решил, что так нельзя, что никогда он не был так утомлен, что вчера возбуждение нервов было страшное, и все, что было вчера, было действительно только возбуждение нервов. Одним словом, мистер Артингсон пришел к тому же заключению, к которому пришел и рассудительный, практический мистер Литль.
И он принялся распечатывать письма, только что принесенные с почты, письма от его жены, от его милой жены, от его детей… Он с таким наслаждением читал строчки любимой, дорогой руки:
«Друг мой милый и дорогой мой Артур!» (писала эта рука).
«Я пишу к тебе почти тотчас же после твоего отъезда, пишу собственно затем, чтобы ты был покоен, чтобы ты знал, что все мы и в твоём отсутствии помним о тебе, вспоминаем постоянно и ждем тебя. Посылаем тебе наш искренний любовный привет и целуем тебя крепко. Твоя глубоко, искренно любящая Джелла».
«Дорогой, милый друг мой, отец мой»! — писала четырнадцатилетняя дочь его, Лида. — «Странно!.. мне скучно без тебя — я очень хорошо знаю, что ты скоро вернешься, что мы расстались ненадолго, и что мы не вечно будем жить с тобой, но мне скучно без тебя. Я почти готова плакать. Мне все кажется, что с тобой случится что-то недоброе. Ах! дорогой мой! Как крепко, крепко люблю я тебя. Я молюсь за тебя, прошу тебе защиты, благословенья от Того, Кто один может защитить от всего весь род людской. Обнимаю тебя и желаю одного, чтобы ты скорее, скорее вернулся к нам. Твоя Л.».
В конце письма было крупными буквами вкривь и вкось написано: «Милый папа! я тебя люблю, право люблю. Твоя Э.».
И мистер Артингсон с радостью и благодарным чувством читал эти строки. Его лицо сияло и слезы накипали на сердце.
Он вспомнил и жену свою, милую Джеллу, такую любящую, добрую и рассудительную, с такими кроткими, большими серыми глазами; он вспомнил и свою Лиду, умную не по летам, умную и красивую девушку. Но сквозь все эти воспоминания невольно являлся образ другой головки, этой странной, таинственной мисс Джени Драйлинг. И зачем он являлся?! И что за странное существо такое, что говорила она ему вчера, что такое свершилось вчера?
Но Артингсон встряхивал своими длинными кудрями и, чуть ли не в двадцатый раз, давал себе слово не думать больше о вчерашнем вечере, и все-таки думал. И этого мало. Он даже отправился к мисс Драйлинг, отправился, разумеется, после всех своих практических дел, переговорив с несколькими нотариусами, совершив какой-то контракт на 2.000 долларов пожизненной ренты, наконец, продав какие-то бумаги на 25.000 долларов.
Мисс Драйлинг сама его встретила на лестнице; она издали с балкона увидала его и выбежала к нему навстречу так быстро, как только позволяли ей её старческие ноги.
— Ну, что вы, что с вами? — расспрашивала она, пристально глядя ему в лицо. — Я так беспокоилась за вас… я хотела уже послать к вам, ехать сама…
— О благодарю, тысячу раз благодарю! — говорил мистер Артингсон.
— Это пение, музыка и этот митинг расстроили вас… Притом, я думала, не была ли причиной, какой-нибудь невольной причиной — моя племянница. Ах! Мистер Артингсон, если-б вы знали, как я несчастна!.. Садитесь, садитесь вот сюда… я все расскажу. Я до сих пор не писала вам об этом, но моя Джени… эта милая, дорогая Джени… порой Она причиняет мне такия глубокие огорчения — И на глазах мисс Драйлинг выступили слезы. — Я не могу винить ее, — продолжала она, вытирая как-то порывисто эти надоедные слезы. — О! как же я могу ее винить! Я думаю, что она сама несчастна, и может быть, более несчастна, чем её несчастные отец и мать… О! Артур! вы знаете их горькую, плачевную судьбу…
Мистер Артингсон молча кивнул головой, не отрывая своих грустных, задумчивых глаз от рассказчицы.
Перед ним, на одно мгновенье, промелькнули два образа, образа, полные юных, светлых сил и безвременно исчезнувшие в могиле. Оба, он и она, так странно, как-то фантастически любили друг друга. Он был какой-то восторженный мистик, фанатик, красавец собой, рослый, статный, с южным колоритом, с большими черными, страстными глазами. Он увлекал многих своими проповедями в какую-то маленькую, темную секту фотозофов и секта быстро разрасталась, и точно также быстро рухнула с его смертью. Он умер вскоре после жены, маленького, худенького существа, которое умело только любить, плакать и молиться. Мистер Драйлинг считал ее ангелом хранителем его жизни, и когда она умерла, от быстрой скоротечной болезни, вскоре после родов Дженн, — он не возлюбил этого ребенка. Он мучился, положительно мучился целый год, безумствовал, совершал небывалые, неслыханные поступки. Секта верила в него, как в пророка, и вдруг, в один вечер, его нашли мертвым в его собственном саду, в кустах над речкой. Говорили, что он отравился, другие утверждали, что его отравили. Но темное дело осталось темным!
Мисс Драйлинг взяла к себе ребенка, дочь её брата, маленькую Дженн, и воспитала ее с такой заботливостью, с такой нежной любовью, с какой редкая мать воспитывает её собственную дочь.