Выбрать главу

— Ах, вы не можете представить, дорогой мой мистер Артингсон, — говорила мисс Драйлинг, складывая руки, — вы не можете себе представить, как я люблю ее! И она стоит этой любви, это чудная девушка, добрая, умная и талантливая; но она… она… голос ее задрожал. — Она немного расстроена здесь, — и мисс Драйлинг показала на свою голову, помахала рукой около своего лба и голос её порвался. И снова слезы побежали из её покрасневших глаз.

— Неужели это неизлечимо? — вскричал Артингсон с таким теплым участием.

Мисс Драйлинг покачала головой и начала шопотом, быстрым, отрывочным, наклонясь к Артингсону:

— Она была в той секте, в той ужасной секте «просвещенных»!.. Ведь вы знаете, это какие-то бешеные, поврежденные… И она проповедовала там на митингах, на их безобразных митингах!.. И сколько мне стоило труда. Ах! сколько стоило труда мне, мой дорогой друг, возвратить эту бедную овцу снова в мой дом!

— Но почему же вы думаете, что она помешана? — спросил довольно резко мистер Артингсон, хотя и мягким, задушевным шопотом.

— О! — вскричала мисс Драйлинг и начала так быстро вертеть своей головой, как будто в этом верченьи и были все самые неопровержимые убеждения и доказательства. — У ней грезы, галлюцинации, — прошептала она так таинственно, что Артингсон только по движению её губ мог догадаться, что такое она сказала.

— Но почему же вы думаете?.. — снова спросил он.

— Ах! мистер Артингсон, — перебила его мисс Драйлинг, снова переходя в восторженное состояние, — но если бы вы знали, какая эта добрая, добрая чудная девушка!

И вдруг мисс Драйлинг оглянулась и замолкла.

Позади неё стояла она сама, эта добрая, добрая, чудная девушка.

Мистер Артингсон подошел к ней и протянул ей руку. Он прямо, доверчиво смотрел на это лицо и невольно дивился— не красоте его, хотя красота была действительно поражающая, — он дивился перемене этого лица. Он искал в нем то страстное, гордое, торжествующее выражение, которое так сильно взволновало его вчера, и не находил.

Перед ним стояла красивая девушка, с такими ласковыми, доверчивыми глазами, с такой милой улыбкой и так просто от души пожала она его руку и смотрела на него с невинной детской лаской…

— Мисс Джени, — сказал он, — я до сих пор не могу придти в себя от того, что случилось вчера вечером… я удивляюсь до сих пор, что это было такое?

— Я не знаю, — отвечала она, садясь подле него на кресло, — о чем вы говорите, сэр, я не знаю — говорила она, поправляя обеими руками свои чудные роскошные кудри — о чем вы меня спрашиваете, сэр?

И странное дело! Даже голос её был совсем другой; он был такой же певучий, мелодичный, но в нем не звучала ни одна могучая, страстная, повелительная нота. «Это решительно другая девушка!» решил мистер Артингсон.

— Я не знаю, сэр, ничего! что случилось вчера. Я только смутно помню, что мы виделись с вами, что вы играли, что я, кажется, пела… но что вы играли, и что я пела — я решительно ничего не помню.

Артингсон обернулся к мисс Драйлинг, как будто в ней отыскивая разрешение этому странному недоумению.

— Вы видите, видите, дорогой мой друг, — говорили глаза мисс Драйлинг, — вы сами видите. Я была права, жестоко права, — и она качала головой и грустно улыбалась.

— Мисс Джени, — заговорил вдруг Артингсон каким-то резким, но глубоко откровенным голосом, — мы сейчас говорили с моим дорогим другом, с вашей теткой…

— С моей матерью, — поправила его Джени, — с моей матерью, сэр. Я называю мисс Драйлинг не иначе, как моей дорогой мэм, и я думаю, что я права. Она отдала мне все, что может отдать своей дочери родная мать, — она отдала мне свое сердце.

— С вашей матерью, — продолжал настойчиво Артингсон, нисколько не смущаясь этой поправкой и находя ее совершенно законной. — Мы говорили, мисс Дженн, о странностях вашего характера, ума, сердца. Она рассказывала мне, что вы были в этой непонятной секте, в этой общине «просвещенных».

— Да, сэр! Я не только была, я до сих пор в ней моими чувствами, умом, убеждениями.

— Но ведь эта секта, мисс Дженн, ни во что не верит! — произнес с ужасом Артингсон.

Дженн покачала головой.

— Вы ошибаетесь, сэр; вы получили превратные, очень превратные понятия о «просвещенных». Если верой вы называете, то неопределенное чувство, которое основывается только на влечениях сердца, одного сердца то этой веры «просвещенные» действительно не имеют; но разве, сэр — это вера? Мы видим, что мироздание лежит в пределах неуловимой, беспощадной законности; мы стараемся узнать эту законность, мы стремимся к этому всеми нашими помыслами, желаниями, трудами; мы ищем истину, мы жаждем её света и мы верим, да, мы верим, что дождемся этого света! Разве это не вера?!

— Но, мисс Дженн! — вскричал с удивлением Артингсон, — ведь это ересь, вы не можете узнать ничего, что выше человеческого знания — есть пределы земному! Там, там, только в вечной жизни может явиться эта истина, которую вы ищете, и то для немногих, для избранных, для тех, кто «сердцем свят, что чист душой»!

— Вы сами проповедуете ересь, — сказала, грустно качая головкой, Дженн и смотря прямо на него своими ясными, черными глазами (Боже! как хороша она, думал Артингсон.

Все в лице её чудо совершенства, ума, грации и удивительной, поражающей гармонии!) — Разве пророки, вдохновенные глашатаи истины или поэты не знали ее. Или все, что они говорили, все, что сказано в преданиях, все это ложь или вы сами на себе не испытали этой силы вдохновения? Разве к вам не являлись те минуты, когда человек как будто прозревает, как будто видит дальше, чем он может видеть в другие простые, обыденные минуты нашей прозаической жизни?

Артингсон приподнялся с дивана. Его поразила эта странная, небывалая мысль и это сопоставление. Ему показалось оно непростительной профанацией.

— Мисс Джени, — вскричал он, — да разве можно сравнивать то, что говорим мы, даже в минуты вдохновения, с тем, что открывают нам эти люди в минуты их великого просветления! Ведь мы только растолковываем и собираем, по клочкам, земные человеческие чувства, а они, они…

— Не только можно, но даже должно, сэр, сказала Джени самым убедительным тоном. — Если вы согласитесь, что поэт и все возвещающие истину, говорят одно — одни больше, другие меньше, то вы согласитесь также, что каждый человек, который не лжет, не ленится и стремится узнать истину, идет по тем же стопам, по той же дороге. Одни творят больше, другие меньше, и кто решит: больше ли созидает вдохновенный пророк, поэт или ученый? Если один открывает нам великие истины, то другой указываешь на их применения в области чувства, третий — в области ума. Неужели же вы скажете, что ученый работает по-пустому и поэт лепечет пустяки, что искусство и наука — ложь и призраки ума и чувства! Ведь вы сами поэт и музыкант!

Прошло несколько мгновений. Артингсон ничего не мог ответить. Он никогда не шел так далеко, для него вера была верой, наука — наукой; искусство — искусством. Такое широкое обобщение для него казалось немыслимым, потому что он никогда об этом не думал.

— Но неужели же, — прошептал он, — все это по-вашему одно и то же; неужели же вы думаете, что вера, наука и искусство идут к одному, что они сливаются?!

— Да, мы убеждены в этом, — сказала Дженн — мы ищем везде истину, и если художник и ученый не будут искренны, если они не будут работать ради истины, ради одной истины, то их созданья будут ничтожны, эфемерны или то, что они делают, делают не они, а сама Истина, тот закон, те случайности, которых мы не знаем, которых мы ищем, для того, чтобы не бродить впотьмах.

Артингсон снова задумался. Он снова был поражен. Новое ученье, новый свет открывался перед ним. Высоко приподняв брови, он посмотрел на мисс Драйлинг; но мисс Драйлинг изображала олицетворенный ужас. — «Вы видите говорили её испуганные глаза, вы видите, что это еретичка, безбожница, а между тем, это моя племянница, моя дорогая, милая Дженн, которую я люблю так сильно, потому что она умная и добрая, добрая девушка…

— Но мисс Дженн — сказал Артингсон, — ведь это все странно и неопределенно; ведь в этом нет никаких верований; разве может удовлетворять вас только знание, разве вы найдете возможным дойти до убеждения в существовании вечной жизни, в необходимости человечности и братской любви?..