– Спасибо.
– Мы давно не виделись, брат. Я не забыл, как ты помог мне, когда я переживал свой собственный кризис – когда чуть не стал жертвой червокамеромании.
– Кризисы случаются у всех. Ерунда.
– Вовсе нет… Но ты не сказал мне, зачем пришел сюда.
Бобби пожал плечами, его силуэт под плащом-невидимкой оставил в воздухе едва заметный ореол.
– Я знаю, что ты разыскивал нас. Я жив и здоров. Кейт тоже.
– И вы счастливы?
Бобби улыбнулся.
– Если бы я хотел стать счастливым, я бы просто включил чип, вшитый в мою голову. В жизни есть много чего помимо счастья, Давид. Я хочу, чтобы ты передал весточку Хетер.
Давид сдвинул брови.
– Это что-нибудь насчет Мэри? Ей плохо?
– Нет. Нет, не то чтобы плохо. – Бобби провел рукой по лицу. Ему было жарко в плаще-невидимке. – Она в Единых. Мы хотим попробовать вернуть ее домой. Я хочу, чтобы ты помог мне в этом.
Эта новость встревожила Давида.
– Конечно. Ты можешь мне доверять.
Бобби усмехнулся.
– Знаю. Не доверял бы – не пришел сюда.
«А ведь я, – с нелегким сердцем подумал Давид, – со времени нашей последней встречи узнал кое-что важное о тебе».
Он смотрел на открытое лицо Бобби, в его глаза, наполненные любопытством и озаренные светом экрана, запечатлевшего сцену двухтысячелетней давности. Время ли сейчас было нанести Бобби удар в виде очередного откровения из области бесконечных манипуляций, которые творил с его жизнью Хайрем? Ведь речь шла о самом страшном преступлении, совершенном Хайремом в отношении собственного сына.
«Потом, – подумал он. – Потом. Найдется подходящий момент».
А кроме того, на софт-скрине по-прежнему светилось изображение – зачаровывающее, чужеродное, неотразимое. Червокамера во всех своих проявлениях изменила мир.
«Но все остальное, – думал Давид, – не идет ни в какое сравнение с этим – способностью техники делать видимым то, что казалось утраченным навсегда».
Еще хватит времени на жизнь, на разные трудные дела, на то, чтобы разобраться с непонятным будущим. Пока их манила к себе история. Давид взял джойстик, нажал на кнопку, и римские постройки испарились, будто снежинки под солнцем.
И снова быстрое мелькание. Очередное переселение – и новая женщина-пращур. Все те же характерные землянично-красные волосы и синие глаза, но римского носа тут не было и в помине.
Вокруг мелькающих на экране лиц Давид успевал заметить поля – небольшие, прямоугольные. Их вспахивали плугом, в плуг запрягали волов, а в худшие времена плуг тащили люди. Бревенчатые амбары, овцы и свиньи, коровы и козы. За квадратиками полей темнел земляной вал, превращавший территорию в укрепление. Но по мере углубления в прошлое земляные валы неожиданно сменились грубыми деревянными частоколами.
Бобби заметил:
– Мир становится проще.
– Верно. Как там об этом писал Фрэнсис Бэкон[55]? «Добрые деяния, произведенные основателями городов, создателями законов, отцами народов, истребителями тиранов и героями, живут недолго: в то время как труд Изобретателя, пусть не такой напыщенный и яркий, ощущается повсюду и длится вовеки». Примерно в это время идет Троянская война, и там бьются бронзовым оружием. Но бронза слишком хрупка, вот почему эта война тянулась двадцать лет, а жертв в ней было сравнительно немного. Отсчитывая годы в обратном порядке, мы забыли, как выплавлять железо, поэтому уже не можем убить друг дружку так же здорово, как раньше. Тяжкий и старательный труд на полях продолжался, и почти ничего не менялось от поколения к поколению. Одомашненные овцы и крупный рогатый скот выглядели более похожими на диких животных.
На рубеже ста пятидесяти поколений исчезли и бронзовые орудия труда и сменились каменными. Но обработанные каменными орудиями поля выглядели почти как прежде. Скорость исторических перемен замедлилась, и Давид увеличил быстроту просмотра. Двести, триста поколений ушли в прошлое, мелькающие лица сливались одно с другим, их медленно плавили годы, изнурительный труд и смешение генов.
«Но очень скоро все это потеряет значение, – подумал Давид. – Очень скоро, после Дня Полыни. В это зловещее утро вся терпеливая борьба, весь тяжкий труд, которому были отданы миллиарды коротких жизней, – все будет стерто с лица Земли. Все, чему мы научились, все, что мы построили, будет утрачено безвозвратно. Не останется, скорее всего, ни единого разумного существа, которое скорбело бы об этой утрате».
А временной тупик был близко, намного ближе той римской весны, которую наблюдали на экране Бобби и Давид. Осталось проиграть совсем немного записей на пластинке человеческой истории.
Вдруг эта мысль стала для Давида невыносимой. Он словно бы впервые в своем воображение сумел впитать реальность Полыни.
«Мы должны придумать, как ее оттолкнуть, – мучительно размышлял он. – Ради тех стариков, которые теперь смотрят на нас из будущего с помощью червокамер. Мы должны сделать так, чтобы их исчезнувшая жизнь не потеряла смысла».
И тут снова сменился пейзаж на экране.
Бобби сказал:
– Мы стали кочевниками. Где это мы?
Давид вывел на экран справочную панель.
– Северная Европа. Мы забыли, как обрабатывать землю. Деревни и поселки исчезли. Нет больше империй, нет больших городов. Люди теперь – всего лишь редкая порода зверей, и мы живем кочевыми группами и кланами в поселениях, которые стоят на одном месте от силы пару времен года.
Углубившись в прошлое на двенадцать тысячелетий, Давид остановил просмотр.
Ей, наверное, было лет пятнадцать, и на ее левой щеке красовалось круглое клеймо – грубоватая татуировка. Выглядела она по-звериному здоровой и держала ребенка, завернутого в шкуру какого-то животного. «Мой пракакой-то там дядюшка», – рассеянно подумал Давид, глядя, как юная мать гладит круглую щеку младенца. На ней были кожаные опорки, кожаные штаны и тяжелая накидка из плетеной рогожки. Прочая одежда была скроена из сшитых между собой лоскутков кожи. В опорки и под шапку была набита солома – видимо, для утепления.
Качая ребенка, она шла следом за группой людей – мужчин, женщин, малышей и подростков. Они пробирались по невысокому скалистому хребту, шагали легко, привычно. Таким шагом можно было одолеть долгое расстояние. Но многие взрослые держали наготове копья с кремневыми наконечниками – скорее всего, они больше опасались нападения диких зверей, чем угрозы со стороны других людей.
Молодая мать добралась до вершины горы. Давид и Бобби, словно бы сидя на плечах у своей дальней праматери, вместе с ней обозрели окрестности.
– … О господи! – вырвалось у Давида. – О господи!
Перед ними простиралась широкая и плоская равнина. Далеко впереди, видимо на севере, возвышались горы – темные и мрачные, подернутые слепяще-белыми пятнами ледников. Небо было хрустально-голубым, солнце стояло высоко.
Ни дымка, ни полей, ни изгородей. Все следы человеческой деятельности были стерты с лица этого холодного мира.
Но равнина не была пустой.
Как ковер, подумал Давид, движущийся ковер, сотканный из тел, напоминающих громадные валуны и покрытых длинной, свисающей до самой земли рыже-коричневой шерстью, похожей на шерсть мускусного быка. Они передвигались медленно, все время жевали траву. Громадное стадо состояло из отдельных, менее многочисленных групп. От ближнего края стада отделился малыш, неосторожно отбившийся от матери, и принялся рыть землю. Поджарый белошерстный волк начал подкрадываться к малышу. Мать детеныша бросилась на его защиту, сверкая бивнями. Волк пустился наутек.
– Мамонты, – прошептал Давид.
– Их тут не меньше десяти тысяч. А вон те кто такие? Вроде оленей кто-то? А там – верблюды, что ли? А… о боже, это, по-моему, саблезубый тигр.
– Львы, тигры, медведи, – сказал Давид. – Хочешь продолжить?
– Да. Да, давай продолжим.
Долина из времен ледникового периода исчезла, словно бы скрылась в тумане, и остались только человеческие лица. Они появлялись и исчезали, будто кто-то отрывал и выбрасывал листки календаря.
Давиду все еще казалось, что в лицах далеких предков осталось что-то знакомое. Круглолицые, удивительно юные ко времени родов, и у всех – синие глаза и землянично-красные волосы.
Но мир очень сильно изменился.
Небо разрывали жуткие грозы, порой они продолжались годы напролет. Далекие предки брели по льдам или засушливым степям, а иногда – и по пустыням. Они голодали, мучились от жажды и не блистали здоровьем.
– Нам повезло, – заметил Давид. – Нам выпало несколько тысячелетий относительной устойчивости климата. Этого времени хватило для того, чтобы изобрести земледелие, построить города и покорить мир. А до того было вот это.
– Как хрупки были люди, – зачарованно проговорил Бобби.
Глубина просмотра составляла уже около тысячи поколений, и кожа у далеких предков делалась все темнее.
– Мы мигрируем к югу, – констатировал Бобби. – Теряем приспособленность к существованию в условиях более холодного климата. Возвращаемся в Африку?
– Точно, – с улыбкой отозвался Давид. – Идем домой.
Миновало еще десять поколений, миграция завершилась, и изображение начало стабилизироваться.
Это была южная оконечность Африки, чуть восточнее мыса Доброй Надежды. Группа древних людей добралась до пещеры неподалеку от берега, где поднималась широкая полоса высоких скал, сложенных осадочными породами.
Местность имела плодородный вид. Травянистые пустоши и лес из кустарников и деревьев с большими, яркими, колючими цветами подступали к самой кромке воды. Океан был спокоен, в небе кружились чайки. Полоса прилива была щедро усеяна моллюсками, медузами, водорослями и каракатицами.
В лесу водились разные звери. Сначала Бобби и Давид заметили знакомых животных – антилоп канн, газелей, слонов и диких свиней, но по мере углубления в прошлое в лесу появились менее знакомые виды: длиннорогий бизон, гигантский бубал, животное вроде громадной лошади с полосками как у зебры.
И здесь, в этих незаметных пещерах, жили, поколение за поколением, древние люди.
Скорость перемен стала ужасно медленной. Сначала дальние предки современных людей носили одежду, но поколений через сто одежда стала самого приблизительного свойства, превратилась в мешки из звериных шкур, обвязанные вокруг пояса и надеваемые на голое тело, а потом и шкур не осталось. Люди охотились с копьями, увенчанными каменными наконечниками и с каменными топорами, перестали пользоваться луком и стрелами. Но чем дальше, тем грубее становились каменные орудия, тем примитивнее – сама охота. Зачастую она представляла собой жалкие попытки добить раненую антилопу.
В пещерах, где пол проседал все сильнее с каждым тысячелетием, последовательно исчезли культурные слои. Поначалу жизнь древних людей протекала в соответствии с определенными законами сообщества и в ней была даже некая утонченность. Существовало искусство, изображения животных и людей, старательно наносимые на стены пальцами, вымазанными в краске.
Но наконец, на хронологической глубине более двенадцати сотен поколений, стены очистились от рисунков.
Давид поежился. Он добрался до мира, где отсутствовало искусство: тут не было картин, романов, скульптур и, скорее всего, не было даже песен и стихов. Из мира уходил разум.
Они опускались все глубже и глубже, миновали рубеж трех, четырех тысяч поколений. Необъятную пустыню времени пересекла вереница предков, рождавшихся и прозябавших в унылой, ничем не приукрашенной пещере. Древние бабушки очень походили одна на другую, но все же Давид улавливал на этих темнокожих лицах нечто вроде следов изумления, оторопи, а порой – даже привычного, нескрываемого страха.
Наконец вдруг однообразие резко прервалось. И на этот раз изменился не окружающий пейзаж, а само лицо женщины-пращура.
Давид замедлил скорость падения в далекое прошлое, и перед братьями предстала самая дальняя из их праматерей. Она смотрела на них от входа в африканскую пещеру, которую потом будут населять тысячи поколений ее потомков.
Ее лицо было слишком велико, глаза – слишком широко расставлены, нос приплюснутый. Создавалось такое впечатление, будто все лицо словно бы растянули. Нижняя челюсть женщины была тяжелая, но при этом подбородок неострый и как бы отодвинутый назад. Сильно выступали вперед массивные надбровные дуги, они походили на опухоль, которая словно бы отталкивала назад лицо и топила глаза в глубоких тяжелокостных глазницах. На затылке череп как бы набухал, и эта выпуклость уравновешивала тяжесть надбровных дуг, но голова женщины клонилась книзу так сильно, что подбородок почти что упирался в грудь, а массивная шея была сильно выгнута вперед.
Но глаза у нее были ясные и умные.
Она была человечнее любой обезьяны, и все же она не была человеком. И Давида испугала именно эта степень схожести – и одновременно различия.
Эта женщина, несомненно, была неандерталкой.
– Она красива, – прошептал Бобби.
– Да, – выдохнул Давид. – Уж это точно заставит палеонтологов снова засесть за мольберты.
Он улыбнулся, радуясь этой мысли.
«А еще интересно, – вдруг задумался он, – сколько наблюдателей из будущего сейчас смотрят на меня и моего брата – на нас, ставших первыми людьми на Земле, увидевшими эту женщину, своего родного по крови, далекого-предалекого предка?»
Он ведь, наверное, и вообразить себе не мог, как они в действительности выглядели, какими пользовались орудиями, о чем думали, – и уж конечно, давняя бабушка-неандерталка никогда в жизни не смогла бы представить себе эту лабораторию, его полуневидимого брата, сверкающие приборы.
А за теми, кто смотрел на Давида и Бобби из будущего, находились другие, следящие за теми, – и так далее, и так далее – вплоть до еще более невообразимого будущего, вплоть до тех времен, пока будет существовать человечество – или те, кто будет жить на Земле после людей. Эта мысль леденила сердце и пугала.
Все это было возможно только в том случае, если бы Полынь хоть кого-то пощадила.
– О, – прошептал Бобби разочарованно.
– Что случилось?
– Ты не виноват. Я понимал, что рискую. Зашуршала ткань, метнулась размытая тень. Давид обернулся. Бобби исчез.
Но зато появился Хайрем. Он ворвался в лабораторию, хлопая дверьми и вопя:
– Я сцапал их! Будь я проклят, я их сцапал! – Он хлопнул Давида по спине. – Эта слежка с помощью ДНК сработала как по волшебству. Манцони и Мэри, обе попались. – Он запрокинул голову. – Слышишь меня, Бобби? Я знаю, что ты здесь. Я их сцапал. И если ты хочешь хоть одну из них увидеть снова, тебе придется явиться ко мне. Ты меня понял?
Давид еще раз взглянул во впалые глаза своего далекого предка – представительницы иного вида, которую от него отделяло пять тысяч поколений, – и выключил софт-скрин.
55
Бэкон Фрэнсис (1561 – 1626) – философ, родоначальник английского материализма. В своем трактате «Новый Органон» провозгласил целью науки увеличение власти человека над природой, подчеркивал важность научного эксперимента.