Выбрать главу

Что еще поражало о Николае Островском? Этот молодой человек с железной биографией, неумолимый в борьбе и войне, был по-детски мягким и нежным со всеми «своими»: с близкими, с товарищами. Это выражалось не в «словах и увереньях», не в уменьшительно-ласкательных именах («Нюня, я вас обожаю!» или «Егорушка, ты пупсик!»). В самом серьезном, мужественном разговоре Николай гладил руку собеседника, сидевшего около его кровати, приветливо и застенчиво касался колена своего гостя. Эта скупая, сдержанная ласка необыкновенно трогала и согревала.

Гостей у него бывало ежедневно очень много. Это было настоящее паломничество со всех концов страны! Гости были в подавляющем большинстве молодежь. Но попадались и всякие люди, — он был интересен для всех. А в то лето, когда я, по поручению Московского театра Ленинского комсомола, обдумывала вместе с ним пьесу на материале его книги, к Николаю приходило много той человеческой пены, которую всегда прибивает ко всякого рода «сенсациям». В тот момент Николай был особенно «сенсационным»: его только что наградили высоким орденом, о нем много писали в газетах и т. п. В санатории, где я жила, дамы особенно усердно чирикали на две темы: первая — в верхнем парке зацвела агава (агава цветет редко — однажды в своей жизни, и тотчас же после цветения она умирает); и второе — в Сочи живет Николай Островский, тот самый, знаете?

Одна восторженная поклонница Николая умоляла меня:

— Когда вы пойдете к нему, возьмите меня с собой!

— Я хожу к нему не в гости, а за делом.

— Я вам не помешаю! Я буду сидеть в стороне и смотреть на него!

Основными посетителями Николая Островского были молодые — учащиеся, работницы, рабочие. В часы, когда к нему допускались посетители (день у него был жестко нормирован, и львиная часть времени отдавалась работе над романом «Рожденные бурей», который он диктовал), это был нескончаемый поток людей, часто приезжих из далеких мест. Николай любил эти встречи с читателями, радовался им, но порою сильно уставал… Как-то он даже сказал:

— Этот бесконечный человеческий конвейер около моей кровати порою утомляет…

Кто-то шутя предложил:

— За чем же дело стало? Надену завтра белый фартук с бляхой, как у дворников царского времени, возьму в руки метлу и буду разгонять посетителей: «Знайте меру! Дайте человеку покой!»

Николай даже испугался этого предложения.

— Ох, нет, нет! Пусть ходят, сколько хотят… Это нужно!

Это было нужно, жизненно необходимо прежде всего для самого Николая. «Человеческий конвейер» около его кровати связывал его с жизнью страны, питал его творчество. А уж для его молодых посетителей, для всех этих юношей и девушек, встречи с Островским были необходимы еще больше! Я не берусь описать, какими глазами смотрела на него молодежь, с каким человечески-прекрасным выражением слушали эти ребята тихий голос Николая.

Как-то я вошла к нему в комнату и тихонько шмыгнула в уголок. У него сидели двое: около самой кровати — парень, чуть подальше — девушка. Николай говорил с ними, расспрашивал, отвечал на их вопросы. Говорил с ним, собственно, только парень. Девушка все время молчала. По какому-то поводу парень рассказал об одном товарище, который дал нечто вроде зарока: до полного построения социализма — ни любви, ни женитьбы, ни детей! И это, по словам парня, не единичный случай среди молодежи.

— До полного построения социализма? — тихо переспросил Николай. — Ну, а до тех пор как?

Парень беспомощно развел руками.

— Как-нибудь… — ответил он.

Помолчали. И Николай сказал негромко, словно про себя:

— «Как-нибудь»… Страшная вещь: «как-нибудь»… «что-нибудь»… Лучше ничего, чем что-нибудь! Лучше никак, чем как-нибудь!..

Я посмотрела на девушку. Она слушала Николая и молча плакала. Плакала необычно: слезы сами катились по ее лицу, она их, видимо, даже не замечала.

А глаза Николая — мертвые, слепые глаза в воспаленных прожилках — смотрели мимо нас, поверх наших голов.

Я вижу их и сегодня. Вижу памятью, зрением души… Этого зрения у меня отнять нельзя.

Простая операция — продолжение (2)

И опять передо мной глаза. Две пары глаз, по очереди внимательно рассматривающих мои. Это — уже в Одессе — глаза врачей: Варвары Васильевны, глубокие, задумчивые, и Татьяны Павловны, добрые, чуть с грустинкой.

Сейчас врачи скажут мне… Нет, впрочем, сейчас они не вынесут окончательного приговора. «Скоро сказка сказывается», да и та не слишком скоро: она тоже требует времени. А уж решать чужую судьбу — жизнь или смерть — это надо делать и того медленнее, осторожнее.

Посмотрели. Заставили меня переводить взгляд и направлении их пальца: вверх! вниз! вправо! влево!..

— Ну что ж… — сказала Варвара Васильевна, словно резюмируя данные врачебного осмотра. — Будем лечить…

«Будем лечить»… Про операцию она тоже ничего не сказала.

Завтра утром начнутся ежедневные уколы «биогенных стимуляторов». Пока это все мое лечение.

Может быть, оно поможет…

В нашей палате я — четвертая.

Очень интересно прийти в комнату, где все тебе незнакомы. Между собой они уже успели сблизиться до твоего прихода. А для тебя они — новость, Америка! Ты еще с трудом отличаешь их друг от друга — ну, все равно как одинаковые яблоки на одной яблоне! Постепенно начинаешь видеть, что они совершенно разные, между собою несхожие. Чем ближе узнаешь их, тем все больше заинтересовываешься, — хочешь узнать подробнее, глубже… Кто сказал: «Люди похожи на книги, — у всякой свое содержание»? Нет, люди интереснее, чем книги! Ведь каждый человек — это возможная книга, хотя далеко не каждая книга — человек. Сколько есть книг, в которых не видишь ни автора, ни его героев! А ведь еще Жорж Санд говорила: «Книга — это человек. Или это — ничто!»

Войдя впервые в палату № 3, схватываю глазами яркое, вкусное пятно: красное платье молодой грузинской девушки, Тины Челидзе, студентки из Кутаиси. Девушка нравится мне сразу, и с каждым часом все больше. И лицом, и глазами, и движениями, и мелодичным голосом, а главное, ощутимой сразу доброй внимательностью к людям. Вторая в палате — пожилая учительница из Воронежа, Мария Семеновна Кореняко. Глаза ее скрыты за темными стеклами очков, но голос ласковый, от него сразу яснеет и успокаивается душа. Третья — потом оказывается, что ее зовут Мурой, — лежит неподвижно на своей койке: ее сегодня оперировали — удалили катаракту (ох, мне бы, мне бы!), лица ее не разглядеть из-за перевязки. Мария Семеновна и Тиночка поят Муру чем-то из поильника для лежачих больных — не то чаем, не то супом.

Шестым чувством схватываю: хорошие! С ними будет легко.

Хожу по институту и окружающей его территории. Почти ничего не узнаю! Двадцать лет назад пройти из института к морю было почти невозможно. Кругом были пустыри, пустыри, — хатки, хибарки, огороды, бахчи… Как-то я прорвалась к обрыву над морем, — окрестные собаки подняли такую панику! Одна из них, самая маленькая, самая ничтожненькая, прокусила полу моего пальто и порвала на мне чулок. Я не испугалась: мордочка у собаки была дружелюбная, даже улыбающаяся, — она набросилась на меня явно без злобы, просто так, «сострила», вот и все! Но к морю я тогда больше ходить не стала, а из окон института его не было видно, оно лежало слишком далеко.