Когда я двадцать лет тому назад была здесь, в филатовском институте, детей, слепых и больных глазами, было немного, и они были вместе с нами, взрослыми. Сейчас дети выделены в особое детское отделение.
— Пойдем к детям! — сказала мне в один из первых дней Дарья Рихардовна. Теперь она сестра-хозяйка другого отделения, не того, в котором нахожусь я, но мы разыскали друг друга и встретились радостно, как старые друзья.
И вот сейчас она пришла звать меня «к детям» — в детское отделение. Она предложила мне это как нечто естественное для меня, человека, любящего детей превыше всего.
— Пойдем к детям! Посидите с ними, расскажете им что-нибудь. Помните Сашка? И Нюрочку с Аветиком?
Да, я помню их. Всегда буду помнить. Не знаю, получили ли они что-нибудь от меня, но для меня общение с ними было очень большой радостью.
А сейчас я к детям не хожу… В парке я каждый день вижу издали детей, — их вывели на прогулку. Вижу издали их забинтованные головы, слышу их громкие, счастливые окрики. Они собирают опавшие желто-красные листья кленов и платанов и перекликаются, как птицы на заре. Кто еще умеет вносить во всякий пустяк такой восторженный азарт, как дети?
В жизни я сознательно уклоняюсь от общения с детьми, не подхожу к ним, не рассказываю им ничего, — вообще, не «дружу» с ними… Нельзя идти к детям — к слепым детям! — с невеселой, смятенной душой.
Много лет назад на спектакль «Дон-Кихот» в ленинградском ТЮЗе привезли ребят из училища для слепых. Они вошли в зрительный зал цепочкой — впереди шла зрячая учительница, а за нею гуськом, по одному, положив руки на плечи идущему впереди, шли слепые дети 10–13 лет. Возникшее в первые минуты после их появления чувство жалости и печали исчезло необычайно быстро: слепые ребята так восторженно принимали спектакль, так хохотали и веселились! Они не видели ни лиц актеров, ни костюмов, ни веселых декораций покойного Моисея Левина, но они понимали все! Всех нас поразило, что они сразу стали называть Дон-Кихота (его играл очень высокий ростом Николай Черкасов) — «тот долговязый». Мы не знали, что слепые очень чутко и точно определяют рост людей по той высоте, с которой раздается их голос.
В общем, все прошло отлично. Но через некоторое время этих детей снова привезли в ТЮЗ — на спектакль «Хижина дяди Тома». Боже мой, что это было! Слепые так горестно переживали судьбу черных невольников, они так плакали, когда дядю Тома разлучили с семьей и продали с аукциона! Самое ужасное было в том, что, несмотря на все наши мольбы, никто из них не соглашался уйти раньше окончания спектакля! Я и сегодня помню, как они уходили домой после финала — той же трагической цепочкой, с распухшими от слез слепыми глазами. Нет, сегодня для них мое общество — это вроде «Хижины дяди Тома», я не смею навязывать его больным детям.
Я не иду к детям не только оттого, что жалею их: я и себя жалею. Сейчас есть в лечении слепых детей много нового, такого, что мне, вероятно, было бы тяжело видеть. Двадцать лет тому назад детей с глазами, затянутыми бельмами, не оперировали. Взрослым делали пересадку роговицы, а детям — нет. Потому что эта операция требовала длительной — до года и даже больше — полной неподвижности. А как добиться этого у детей? Ребенок, если он в остальном здоров, непременно будет шевелиться, вертеться — и эффект операции пропадет. Поэтому бельма у детей оперировали позднее, когда дети входили в юношеский возраст.
Однако наблюдения показали, что слепое детство, в котором отсутствуют зрительные впечатления, отражается на детях неблагоприятно — такие дети отстают в своем развитии. И теперь пересадку роговицы делают и маленьким детям тоже. Недавно здесь, в институте, оперировали грудного ребенка, моложе одного года! Каким же способом достигается у таких оперированных детей неподвижность? Подробно не знаю, но, по-видимому, это насильственная иммобилизация при помощи особых приспособлений.
Однажды я пришла в один из московских детских театров. Пришла с опозданием: уже звонили к началу спектакля, и дети-зрители со всех сторон мчались вверх по лестнице в зрительный зал. Только внизу, около контроля, стояла девочка лет 10–11 и ох как она плакала! К ней жалась малышка, наверное сестренка, и тоже плакала, — так сказать, за компанию. Контролерша не пропускала их наверх, в зрительный зал, — у них был только один билет на двоих.
— Я ее… к себе… на колени посажу… — плакала старшая девочка.
«Я заплачу за второй билет!» — придумала я.
Но ни того, ни другого контролерша тоже не смела допустить: таких крохотных детей в театр не пускают, чтобы они не мешали остальным зрителям.
— Зинка будет тихенько-тихенько… — умоляла старшая.
Положение было безвыходное. Уходить из театра? И не увидеть спектакля? И деньги за билет пропадут, — ведь сейчас его уже никто не купит!
Я положила руку на головку старшей девочки, — чистенький, беленький пробор среди русых волос весь взмок от горя!
— Анна Ивановна! — взмолилась я к контролерше. — Ну, давайте на мою ответственность? Я их посажу около себя.
— Зинка будет тихенько-тихенько…
Контролерша разрешила. Мы помчались наверх — как раз вовремя: двери в зрительный зал уже закрывали.
Зинка не подвела! Как часто бывает с совсем маленькими детьми, спектакль оглушил, ослепил, подавил ее красками, музыкой. Зинка в самом деле сидела «тихенько-тихенько». А весь последний акт она крепко спала, привалившись к старшей сестре.
Это было лет двадцать назад. А я и сейчас помню эту девочку с ее смешной бедой, с ее вспотевшим от горя проборчиком посреди головы! Каково же было бы мне теперь смотреть на иммобилизованных детей, хотя я знаю и понимаю, что эта неподвижность для них благодетельна, что благодаря ей слепые глаза просветлеют, станут живыми, зрячими.
Вот если бы мне стало лучше, я бы повеселела и первым делом побежала к детям!..
А пока нет.
Простая операция — продолжение (5)
Утром, на осмотре в кабинете Варвары Васильевны, стало ясно: подсадка не дала результата, так же как не дали его инъекции биогенных стимуляторов.
В итоге я все в том же состоянии. Подсадка была, видимо, последний «ут аликвид фиат». Надо укладываться и ехать домой.
В кабинете было очень тихо. Я старалась не смотреть на Варвару Васильевну и Татьяну Павловну, — вид у меня был, наверное, несчастный до полной общипанности, а «разжалобливать» их мне не хотелось. Мне было по-человечески, от души жалко этих чудесных людей. Ведь горько, должно быть, для врача сознание невозможности помочь больному!
— Ну что ж… — сказала я и привстала, чтобы уходить из кабинета.
— Нет, подождите… — остановила меня Варвара Васильевна.
Она посмотрела на Татьяну Павловну. Потом согрела глазами меня и сказала так буднично-просто, что я не сразу схватила всю важность ее слов: