Ночью я несколько раз просыпалась — иногда оттого, что Леночка, взяв меня осторожно двумя пальцами за нос, возвращала мою голову в правильное положение.
— Леночка, ты? — бормотнула я как-то со сна. Она не отвечала — не разговаривать же с глухим человеком, когда все кругом спят! Она только погладила пальцем по моей руке. Это означало: «Да. Это я».
Ближе к утру меня стала мучить совесть. Я тут лежу, сплю, а Леночка сидит без сна и контролирует координаты моего носа!
— Леночка… — стала я шептать. — Довольно! Ступай спать! Я отлично выспалась и больше спать не буду…
Леночка, все так же безмолвно и осторожно, прикрыла мне рот двумя пальцами. Я снова забылась.
Только перед самым рассветом я проснулась и попросила пить. Леночка налила боржому и поднесла к моим губам. До этой минуты она касалась меня только правой рукой, — она сидела, оборотившись ко мне правой стороной. Но тут она, видимо, правой рукой налила боржом из бутылки и подала мне стакан левой рукой. И я явственно ощутила прикосновение широкого твердого браслета от часов на левой руке… Это была Мария Семеновна Кореняко! Она еще с вечера отпустила Леночку, а сама сидела всю ночь около моей кровати.
Следующий день — суббота — прошел, как и пятница, в темноте, неподвижности, а главное, в неизвестности: что дала операция? В субботу вечером я взяла с Марии Семеновны честное слово, что она больше не станет дежурить около меня ночью, а не то я от волнения не усну! И никого не надо, — положите мою голову неподвижно между двумя подушками, вот она и не будет накреняться ни влево, ни вправо.
Так и сделали.
Всю субботу, как и всю пятницу, Варвара Васильевна очень часто забегала к нам в палату. Она брала мою руку, и я, не видя, угадывала по прикосновению, что это она. В субботу вечером она ушла к себе домой — до понедельника. Но и из дома она в тот вечер звонила несколько раз по телефону, спрашивала у дежурного врача и сестры, как я себя чувствую.
Признаюсь честно, я с ужасом думала, что вот еще целый день, целое воскресенье мне придется лежать неподвижным чурбаном, не зная, как решается моя судьба! Развязать глаз впервые после операции предполагали только в понедельник.
Но в воскресенье днем вдруг знакомое прикосновение: пришла Варвара Васильевна и села около моей кровати. Ни слова не говоря, она стала разбинтовывать мой оперированный глаз. Я ни о чем не спрашивала — не хотела ее нервировать. Будь что будет…
Вот уже снят бинт. Снят и предохранительный «жабий глаз» из металлической сеточки.
— Ну, что вы видите? — спросила Варвара Васильевна.
Не знаю, почему, но я ничего не видела. Ничего. Совсем ничего.
— А что мне видеть, Варвара Васильевна? — спросила я и сама удивилась, до чего дрожит мой голос… Бывают такие паучкообразные трясучки-собачки с дрожащими лапками!
— Ну, например, меня… Вы видите? — Варвара Васильевна сказала это таким упавшим голосом, что я утратила последнюю надежду.
И тут — вдруг! — я нашла глазом Варвару Васильевну — и увидела ее!
— Ох, Варвара Васильевна! Я вижу вашу голову, ваши волосы… вашу докторскую шапочку… Варвара Васильевна! Ваша голова сверкает, как Эльбрус… как снег на Эльбрусе… — повторяла я снова и снова. Мне казалось, что я ору счастливым диким голосом, а я еле шептала. — Как Эльбрус… как Эльбрус… — повторяла я в восторге.
Это было начало вновь обретенного зрения, и меня не столько поражало, что я вижу разные предметы, — да и много ли предметов в больничной палате? — сколько удивительная, давно забытая яркость окраски, четкость линий, чистота цвета.
Много лет до этого все казалось мне тусклым, грязно-серым. Сейчас докторская шапочка Варвары Васильевны была не скучно-бёловато-выстиранная, нет, — вместе с седыми волосами она, «как грань алмаза», играла жемчужной снежной россыпью. Дверная ручка сверкала золотинкой, словно только что надраенная. Скучнейшая деревянная оправа небольшого зеркала на стене казалась только сейчас отлакированной, отполированной до праздничного блеска… Я смотрела в глаза Варвары Васильевны — и видела то, чего не видела уже много лет: цвет человеческих глаз. Ровный круг сине-голубого кольца, замыкающий загадочную глубину зрачка!
Идут, бегут дни. Каждое утро, проснувшись, я открываю один глаз. Не тот, который оперирован, — а другой, тот, что почти ничего не видит. Я вижу этим глазом окружающий воздух цвета грязной бурды, похожей на свиное пойло. Такого же цвета и оконные стекла, и все предметы в палате. На ночной тумбочке лежит мое вечное перо, — оно болотно-зеленое. На стуле у кровати висит мой халат, — он цвета потемневшей от времени турецкой шали, засаленной, как у старой цыганки. Незавидное хозяйство, хоть не просыпайся!
И тогда я открываю свой новый глаз — недавно оперированный, возрожденный к жизни. Открываю его медленно, осторожно, словно страх, как ржавая задвижка, придерживает мое веко. Во мне живет смутное, почти бессознательное опасение: а вдруг все счастливое мне только приснилось? Или за ночь, пока я спала, все опять исчезло и я вернулась к прежней землянке, слепой и темной?
Нет, все на месте! Словно откинули ночные ставни, распахнули широко окна, впустили в комнату воздух, запахи леса!.. Мое вечное перо на тумбочке — веселого голубоватого цвета. А халат — я бы поклялась, что он не мой, но его выдает знакомая заплата на локте, — он вовсе не из грязной турецкой шали, он чистенький, симпатично-голубиного цвета!
Работать мне еще нельзя — зрачок еще расширен атропином. Но уже сейчас результат намечается выше всех возможных ожиданий: до операции в нем было 3 процента зрения в очень сильных очках, а сейчас уже больше 30 процентов зрения без всяких очков. Это еще не предел: врачи считают, что потом будет 40 процентов, даже больше…
А сейчас, когда я это пишу, у меня 50 процентов.
Кто-то шутя назвал мой отъезд из Института имени В.П. Филатова колхозной свадьбой с тремя автомобилями. Поезд уходит утром, и я очень тревожилась: а вдруг заказанная машина не придет за мной вовремя? В результате дорогие друзья-доброхоты, кто мог, каждый в отдельности заказал для меня на это утро легковую машину. И конечно, машины пришли вовремя — целых три!
Провожали меня так сердечно и дружно, как провожают только оттуда, где людей сближают общие страдания, болезни, тревоги… Разве это можно когда-нибудь забыть?
И вот я еду домой, в Москву. Еду — и не отрываюсь от окна. До чего прекрасен мир и как много в нем для меня забытого, радостно вспоминаемого снова! Поезд идет мимо домов, — я вижу в них каждый отдельный кирпич! Везут на грузовиках лес, — я различаю каждую тесину! Мне чудится, я вдыхаю сквозь двойные оконные стекла смолистый запах дерева, стружек! Жеребенок около станции смотрит на меня, я вижу его глаза, — ей-богу, мы с ним где-то встречались, он тоже узнает меня! Проплывают платформы с углем, вспоминаю давние поездки в Кузбасс, — с тех пор много лет я уже не видала такого вкусного, маслянистого, словно вспотевшего угля…
Поезд идет. Жизнь бьет волной в его окна. Жизнь… Живая, многоцветная, зовущая, как прохладная река в июльский день. Жизнь, в которую я возвращаюсь издалека, возвращаюсь на свое место, как домой!
Москва
1961–1962
Примечания
1
Здесь, как и дальше, я рассказываю упрощенно, общедоступно — строение глаза значительно сложнее, оболочек в нем несколько, но я говорю только о роговой оболочке.
(обратно)
2
Так было в то время, когда писались эти заметки. С тех пор операция, заменяющая слезу слюной, вошла в практику врачей-окулистов.
(обратно)
3
В.П. Филатов. Мои пути в науке. Одесское областное издательство, 1955, стр. 23–24.