Далее, В.П. Филатов предложил применять для пересадки роговицу, взятую от трупов. Этим устранялась трудность, казавшаяся неодолимой, — материал перестал быть дефицитным. В то же время введение такой роговицы решало вопрос не только количественно, но, как потом оказалось, и качественно.
Роговицу трупов пробовали применять и до Филатова французский окулист Мажито, немец Фукс, русские Шимановский, Комарович, Савельев. Однако успеха они не добились: пересаженная роговица в дальнейшем мутнела. Был, однако, такой случай: Мажито как-то собирался пересадить в бельмастый глаз трупную роговицу, но операция в этот день не могла состояться.
Глаз, роговицей которого Мажито хотел воспользоваться, пришлось сохранять в течение 8 суток в холоде. Операция на этот раз удалась особенно хорошо. Это обстоятельство заинтересовало Филатова. Что было, думал Филатов, на этот раз в операции такого, чего не было в прежних случаях пересадки роговицы, произведенных ранее? Только одно: многодневное сохранение пересадочного материала в холоде. В.П. Филатов предположил: не вырабатываются ли в трупной роговице под влиянием холода особые свойства, какими она не обладает без этого?
Филатов стал применять для пересадок роговицу глаз, сохраненную несколько дней в холоде. Результат оказался отличным.
Наблюдая в ряде случаев, как пересаженная трупная роговица просветляет и близлежащие участки бельма, В.П. Филатов стал пользоваться ею также в тех случаях, когда бельмо еще не совсем созрело, когда оно еще только образовывалось. Этим путем он не только лечил уже имеющиеся бельма, но предупреждал их образование.
До 1955 года, то есть за 20 лет, академиком Филатовым и его сотрудниками было произведено свыше 3500 операций пересадки роговицы. Более тысячи из них осуществил сам Филатов.
Все это я, конечно, узнала позднее — услыхала от врачей, прочитала. Но людей — прозревших слепых — впервые увидела в тот день на третьем этаже.
Спускаясь по лестнице в наше отделение, я вдруг обнаруживаю, что в моей руке лежит холодный комок, словно я захватила горсть снега, чтобы запустить в кого-то снежком, но забыла это сделать. Смотрю — это лапа Сашка!
— Откуда ты взялся?
— Да я же с вами был. Там.
— Все время?
— Ага… А вы не заметили?
Я и вправду не заметила. Мне было не до того.
Сашок очень взволнован. Он тащит меня за собой в умывалку. Там он нагибает к себе мою голову, словно верхушку дерева, с которого хочет сорвать яблоко или сливу, и говорит мне в самое ухо:
— Бабушка! Пожалуйста, послушай…
Я не удивляюсь ни «бабушке», ни тому, что Сашок вдруг говорит мне «ты». Я сама очень взволнована.
— Бабушка! Когда Филатов сделает мне операцию, я тоже буду видеть? Как те — наверху? Да?
4. Слезы и слюна
Уже несколько дней Александра Артемьевна почти совсем не встает. Лежит неподвижная и — что особенно поражает! — словно бы равнодушная ко всему! Обычно она всегда окружена людьми. Все стремятся вроде как бы прислониться, притулиться к ней, такой миниатюрной, как к надежной опоре. К ней идут со всеми жалобами, со всеми малыми болячками и тяжкими страданиями. Для всех у Александры Артемьевны находится и сердечное слово, и материнская улыбка, и добрая рука, щедро протянутая для того, чтобы погладить растрепанные головы и растревоженные души. Да, душу тоже можно погладить, и те, что умеют это делать, счастливцы: к ним льнут люди.
Сейчас Александра Артемьевна чувствует себя так явно плохо, что люди совестятся беспокоить ее. И сама она, через силу перемогаясь, никого к себе не подзывает. Даже такая, как у Александры Артемьевны, любовь к людям — казалось бы, ни края, ни берегов! — имеет, видно, свою емкость: когда человеку становится уже невмоготу пересиливать свои страдания и боль, он как бы отодвигается от окружающих.
Так лежит теперь и Александра Артемьевна, и все стараются ее не беспокоить. Не то чтоб отдалились от нее или охладели к ней, — нет, им, конечно, сиротливо без ее огромной доброты, — но все боятся хоть чем-нибудь потревожить Александру Артемьевну. Даже Кассандра — и та почти не каркает. Так и лежит Александра Артемьевна, словно отделенная от нас стеклянной стеной.
Проходит еще день-другой, и ее переводят в отдельную палату. Будут оперировать, а пока к ней никого не пускают.
Дети — Сашок, Аветик и Нюрочка — очень растеряны, огорчены. Черные глаза Аветика полны слез.
— Ана очин балной… — говорит он и всхлипывает с «перехватом», в два вздоха.
Хорошо Аветику — у него остался один зрячий глаз. Он видит Александру Артемьевну и понимает, что она «очин балной». А Сашок с Нюрочкой — в потемках. Они не ощущают больше руки Александры Артемьевны на своих головах и плечах, не слышат ее ласкового голоса. У них, наверное, такое чувство, словно кто-то ограбил их в темном лесу.
Я объясняю им, как могу, но ведь я и сама ничего не знаю. Александра Артемьевна и мне никогда не говорила о своей болезни.
И вдруг Сашок — он не плачет, как Аветик, а только мужественно и мрачно сопит — спрашивает:
— А Филатов что? Ничего не может придумать?
Меня приходят звать на осмотр в кабинет к заведующему нашим отделением, доктору Ершковичу.
— Исаак Григорьевич, — спрашиваю я у него, — какая болезнь у Александры Артемьевны?
— У нее паренхиматозный ксероз, — отвечает он.
— Спасибо… — киваю я. — Вы бы мне еще по ассиро-вавилонски ответили или еще как-нибудь… Совсем бы понятно было!
Исаак Григорьевич беспомощно разводит руками.
— Не сердитесь… Ну, как вам это объяснить? Паренхиматозный ксероз — очень тяжелое заболевание. Это когда человек не может плакать…
Еще того не легче! Что это за болезнь: «когда человек не может плакать»? Разве такое бывает? Человек может хотеть плакать или не хотеть плакать, он может давать волю слезам или подавлять их. Но «не может плакать» — это непонятно.
— Вы шутите, Исаак Григорьевич… — бормочу я растерянно.
Нет, Исаак Григорьевич не шутит. Такая болезнь бывает. Человек лишается возможности выделять слезы, глаза у него высыхают, и он слепнет.
— Как-нибудь в другой раз я расскажу вам об этом подробнее, — обещает Исаак Григорьевич.
Я понимаю: сейчас он занят, ему некогда читать мне лекции. Врачи вообще неохотно распространяются о больных и их болезнях здесь, в институте, где все могут их услышать. Но мне нужно не «как-нибудь в другой раз», а сегодня. И я добиваюсь этого очень просто.
По состоянию здоровья мне разрешено ежедневно гулять в течение двух-трех часов. Я хожу пешком на набережную, любуюсь изумительной одесской лестницей к морю, знакомой всем по кинофильму «Броненосец Потемкин»; памятникам «дюку Ришелье»; смотрю на пароходы в порту, на мол, уходящий далеко и оканчивающийся каким-то наивно-детским сооружением, сладко-белым, как марципанный торт (толком разглядеть его не могу, моих глаз на это не хватает). Обратный путь мой идет уже всегда по торговым улицам. Покупаю для наших больных — кому цветок, кому конфету, пирожное для девочки Жени, нехитрые игрушки для малышей.
Сегодня я не иду в город. Усаживаюсь неподалеку от института, на лавочке под деревом. Здесь мимо меня пройдут после работы наши врачи, я их обо всем и расспрошу.
Сижу и жду.
Вот они идут целой группой — среди них и Исаак Григорьевич. Я присоединяюсь к ним, мы идем вместе в город. И вот что я узнаю от них.
Человеческий глаз постоянно увлажняется необильной слезой. Это происходит непрерывно и незаметно для нас: влагу все время выделяют слезные железы, находящиеся в самом глазу (в глазном веке и у края орбиты). Когда веки мигают, эти слезы омывают роговицу. Но бывает так, что слезные железы, выделяющие необходимые для глаз слезы, заболевают и гибнут. Роговица высыхает, — человек слепнет оттого, что на роговице появляется бельмо. Это бельмо нельзя устранить путем пересадки роговицы: здоровая роговица, пересаженная в высыхающий глаз, тоже высыхает — из-за того же отсутствия увлажняющей глаз слезы.