Утром увидел женщину со счастливой родинкой-серьгой на левом ухе и с такими печальными-печальными глазами, что даже не по себе стало. И, словно извиняясь за свое радужное состояние, пока мы шли друг другу навстречу, мысленно нашептывал ей добрые пожелания на день…
День выдался не из легких, и вскоре радужность моя осыпалась шершавой окалиной усталости. Утра как и не бывало! И не столько работа-забота примаяла, сколько — кто-то что-то кому-то сказал… кто-то что-то не так понял… и еще кому-то не то передал… Вредный цех, да и только! Злой, испорченный телефон.
Вечером, усталый и отрешенный, возвращался в трамвае домой, и внимание мое привлекло лицо молодой женщины, одаренное неудержимой радостью. Женщина что то возбужденно говорила своей спутнице, и в каждом жесте ее рук, в каждом повороте головы, в каждом взгляде жила, билась эта неудержимость счастливого человека.
Лицо показалось знакомым, и я долго и безуспешно пытался вспомнить — где и когда я мог встречать эту женщину, пока она наконец не повернулась ко мне левой щекой и я не увидел на мочке уха редкую родинку-серьгу…
Да это ж утренняя печалица! Вон как преобразила ее моя белая магия…
Утро вернулось чужой радостью, и отступила усталость…
Марьино. Столовая. Командировочный обед. Буфетчица Аня с грустным отсутствующим взглядом нехотя отвечает что-то бодренькому милиционеру, машинально выдает нам талоны и, переспросив «что еще», наливает три стакана томатного сока.
Усаживаемся за столик, буднично принимаем свое первое-второе… А она тихо присела за стеклянной витриной и замерла над книгой…
Вот и разгадка милой печали.
Долго-долго пью свой стакан томатного сока и неотрывно гляжу на ее отрешенное, с подрагивающими ресницами лицо.
Уходя, заглянул в книгу — знакомый том Стефана Цвейга в сиреневой обложке.
— «Двадцать четыре часа из жизни женщины»? — спросил наугад.
— Да-а, — не сразу откликнулась девушка. И впервые посмотрела на меня внимательно и участливо, словно я разделил ее радость-печаль…
С той поры, когда случается пить томатный сок, я пью его медленно-медленно, вызывая в памяти светлое ощущение доверительного взгляда…
Днем в потоке, бегущем к Снежице, встретил восторженный бурун. Он упругим родничком вырывался из ледяного поддонья ручья, играючи раздваивал верхние слои воды…
— Скорей сюда! — крикнул я спутнице. — Смотри, какое чудище!
Она мельком уронила взгляд на мое чудище и прошла мимо…
— Что, не нравится? — изумился я.
— Нет. Слишком велико было твое восхищение. Пошли, опоздать можем.
И никуда мы, конечно, не опоздали. Еще добрых полчаса ждали других. Весь день работалось на скорую руку: душа маялась потерей — недосмотрел, недослушал, недоговорил…
С рассветом прибежал в лес, да поздно. Ручей ослаб и вяло шел поддоньем. И теперь на месте играющего силой потока — лишь легкие кружевные завихрения воды…
Годы лежало семя недвижимой точкой Жизни, тая в себе и начало ее, и конец… Но пришел срок — и силы земные подобрали к нему ключи, отворили темницу.
Проросло семя в «запятую жизни», как «продолжение следует»…
Проросло, оперлись корешком о почву, пробудившую его, и пустило росток вверх — к свету… Трудно и упрямо одолевал он этот путь, выгорбившись вопросительным знаком, — «быть или не быть»?
И пробился, выплеснулся к солнцу восклицанием всхода — быть!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
А потом вновь рассыпалось великое многоточие торжества нескончаемой жизни.
Поперек дороги в лес лежала железнодорожная насыпь с тоннелем. В детстве, бывало, все приступом брали ее — наперегонки вверх по крутому сыпучему склону — кто первый?! Тогда он не очень-то мог похвастать удачливостью своей — были сверстники половчее. И всякий раз там, наверху, сердце заходилось от напряженного бега и досады поражения…
С годами, время от времени проходя здесь, он на одном дыхании, играючи одолевал насыпь и с доброй улыбкой оглядывался на детство, чуть сожалея, что нет рядом когдатошних победителей.
Но однажды поймал себя на том, что направляется к тоннелю… «А чего зря силы тратить», — поддакнул усталости неведомый ранее внутренний голос, отчего сразу сделалось не по себе, и он поспешно свернул в сторону и стал карабкаться по насыпи. Несколько раз тревожная мысль о сердце суматошно нагоняла его, но он не остановился, чтобы перевести дыхание, и разогнулся лишь наверху, как в детстве, рукой коснувшись первого рельса, и крикнул победное: «Есть!» — словно разом отыграл все былые поражения…