Посиял Саня с полмесяца в лучах промысловой удачи, помог огород засадить, а потом заявил, что отпуск у него кончился и ему надо ехать дело завершать. Сказал так уверенно и значительно, что никто не посмел отговаривать его от поездки. К тому же трудодень колхозный рядом с Саниным «длинным» рублем выглядел бледновато, а хозяйство требовало материальной подмоги.
К зиме вернулся уже без особого парада. На попутной машине приехал, но с деньгами, и довольно легко согласился устраиваться на работу в колхозе. Да не судьба, видать. Председателем правления к тому времени стал Семен Михеев. Саня на порог конторы, а тот ему: «А-а, длиннорублевый пожаловал. Милости просим, коровник по тебе давно слезы льет!» И предложил скотником поработать. Ты, говорит, шустрый больно, около коров на подхвате в самый раз твое место. У них хвосты тоже длинные…
Куражился Михей, в председательском кресле сидючи. А то не подумал, что всю семью Осокиных тем оскорбляет, в поруху вводит. Не тем, конечно, что в скотники идти предложил. Что в том зазорного для сельского человека, если действительно надо. Но как все это преподнес: с мстительным желанием уязвить, принизить, отыграться за былое непослушание. Саня не сдержался, ответил ему в том же духе, «дураком с печатью» назвал. Михей за телефон хватался, чтобы в милицию позвонить, как же — оскорбление при исполнении. Саня в тот же день ушел из села налегке. Собирался в райцентре подходящей работы поискать, да через несколько дней получили от него письмо, отправленное с дороги к лесным краям…
Всякий раз, думая о Сане, Полина обращается к этому роковому дню с одним и тем же безответным вопросом: могло ли быть все по-другому, если бы Саня еще тогда остался работать в колхозе? Михей Михеем, век бы таких людей на своем пути не встречать, но и в самом Сане после его победного возвращения с лихим заработком поселилась какая-то душевная суетливость, словно легкие деньги худым ветром просквозили его и выдули все, что с детства закладывалось осмысленным трудом, родительским наставом, первым опытом сердечным.
Осознание этой неизлечимой Саниной болезни придет к ней значительно позже, через долгие годы бесплодных надежд и гореваний. А в ту пору у Полины под сердцем вместе с будущей Валей-Валюшей угнездилась неотвязная тревога за мужа, которая довольно скоро начала оправдываться. Вдруг перестали приходить письма. На телеграмму, посланную по адресу его последней весточки, никто не ответил. Печальную ясность внесло письмо от старшего брата.
Анатолий сообщал, что Саня попал в нехорошую историю. Взялся сопровождать вагоны с лесом, которые шли незаконным путем. Вручили ему сопроводительные бумаги, маршрут следования и пачку денег для быстрейшего проталкивания груза на станциях переформировки составов. Сказали, к кому и как обращаться на конечном пункте… Впрочем, для Сани, как выяснилось потом, это был не первый рейс. Удачные поездки щедро оплачивались. Неудачная — привела на скамью подсудимых, причем только Саню. На одной из промежуточных станций милиция поинтересовалась щедрым на «подмазку» сопровождающим и подсадила ему в попутчики своего сотрудника. Почуяв неладное, адресат от груза отказался. Когда же потребовали объяснений у отправителя, там предъявили совсем иные копии накладных на груз, с иным адресатом, и собственноручной подписью сопровождающего. Бумаги, что были у Сани, к тому же заполненные им самим, признали поддельными, а Саню — единственным похитителем пяти вагонов леса… Строго предупрежденный сообщниками, что за один «случайный» рейс ему дадут меньший срок, нежели за участие в организованном групповом хищении (ну и, само собой, за молчание — отблагодарят, а за провал — не простят), Саня все взял на себя и получил пять лет заключения.
«Умники дураком сосну рубили, и тому одни шишки достались», — мрачно и запоздало ответил свекор на давнишнее похвалебное высказывание сына.
Материнское же сердце принимало лишь беду и не могло рассуждать, а тем более обвинять в чем-то сына. Винила она худых дружков, сбивших Саню с пути истинного, да Михея-гонителя. В отчаянье попрекнула и Полину, что не смогла мужа удержать подле себя ни любовью, ни ласками… А Полине каково — и без того горько, да еще попреки в ее-то положении, на шестом месяце беременности. Боялась дитя своим горем уморить, крепилась — столько слез тайком сглотнула, столько криков сдержала в себе, что казалось, не ребенок вовсе в ней растет, а горе-страдание копится, переполняет ее, чтоб удушить однажды… И ведь не прошло даром. Немые стоны ее, слезы невыплаканные отозвались в дочке лет через двадцать, словно еще в утробе матери впитала тревогу ее и страх за судьбу полувдовью…