Выбрать главу

В особенности разночтение со временем коснулось недавно при чтении дневниковых записей старого человека, которые Радов хотел использовать для колоритности показа образа одного героя своей книги.

Эти записи были следующие – по числам.

«Вместо своевременного вставания – пролежал. Жена здесь стала умнее меня – муки жизни научили ее делать все своевременно, независимо от своих желаний. Ну, что ж, запомним и мы эти тяжелейшие муки страданий».

«Потревожишь организм каким-либо волнением положительного свойства – это тоже плохо. Перегрузил организм чем угодно, отвлек его от основной задачи – это также все плохо. Можно возразить, что организм все это должен понимать – это, конечно, верно. Но это верно только, если организм здоров, а если он болен, тогда опять беда».

«Люди, которые тебя окружают, люди, которым ты служил и которым хотел служить, временами становятся ужасными в своем поведении и ты не можешь понять, как с такими людьми жить, как их понять и как к ним приспособиться».

«Дело в том, куда идти дальше. Исхоженные дороги скучны и окончились в тупиках… Надо серьезно осмыслить новое направление жизни с учетом материальных потребностей и духовных интересов, как самого себя, так и ближайших родных. Жить далее как прежде, это и грустно и не интересно. Как это все быстро изменилось! Это и просто и не совсем. Обычно у таких людей, как я, это вращается в сфере личных интересов. Но с годами это меняется, а новые пути даже не осмыслены – нет на это времени. Посмотришь на других – у каждого часы идут по-разному».

Думая об этих словах, Радов спросил у Степина:

– Вы морально-то настроены бороться? Выжить?..

– А все так думают, – сказал Павел. – Иначе спасения не будет. Одни мой знакомый развелся с женой или, кажись, она с ним развелась. Я спросил у нее, чем он ее не устраивает. Она ответила, что он ее не устраивает по трем пунктам. Это мне очень понравилось. Ну, женщина! Она сказала, что не устраивает ее: морально, материально и физически. Представляете! Физически! Ну, я говорю, если уж физически, то совсем скверно.

Но Радов и Степин не успели ни присесть, ни поговорить дальше. К ним набежала босоногая девочка и позвала, запыхиваясь писателя:

– Дядя Витя, к Вам дядя Толя приехал!

И Радов откланялся Павлу, заторопился:

– Потом, потом. Сын приехал. – Насупился сразу: – Иду на голгофу! Почти на голгофу! – Ему предстоял тяжелый разговор.

XXII

Переосмысление – необходимость жизни, ее продолжение.

Даже ловкие стратеги заблуждаются в переоценке, казалось бы, верно принятых ими решений, а святые романтики – в мере своей наивной веры в желаемый мир среди людей, мир, исключающий людскую подлость – врожденное уродство – атавизм. То ужасное, во что никак не верится, но что извечно наличествует в природе человеческой.

Яна Степина в свои тридцать восемь лет еще оставалась такой романтичной натурой, не приемлющей всякую мерзость, низость, несмотря ни на какие моральные издержки в ее жизненном пространстве; она – со своим внешним обаянием и артистизмом – умела ладно поддержать любой разговор, в любом обществе и умела очаровывать собой мужчин, совершенно ничего для этого не делая. Они охотно сами привораживались к ней. Обаяли ее естество общения.

Мрачноватый нынче писатель Радов, вероятней всего, потому и заглянул вдруг к Степиным, ступил на открытую террасу, а вовсе не по причине завтрашнего отъезда отсюда с желанием попрощаться по-соседски. Его сопровождал и гладкий доцент, историк, как выяснилось, Алексей Валерьевич. Виктор Андреевич с неизменным посошком в теплой руке, стал перед Яной, бывшей в светлом фартучке, и, почему-то тушуясь, стал объяснять причину своего визита. Его отутюженный знакомый молча, не мигая, наблюдал за сей процедурой. Здесь, наверху поляны, ветер устроил качель: он шумливо задирал и топорщил гривы раскачивавшихся деревьев. И в этой шумливой качели голос молодой женщины, немного озабоченно (хотя дети ее спали), с искренним, как у ребенка, удивлением спросил:

– Виктор Андреевич, скажите, почему же все повернулось так? – Она открыто темными очаровывающими глазами смотрела на него.

Он не сразу понял суть ее вопроса:

– Что? Почему мы уезжаем?

– Нет, я говорю об ужасе войны, Виктор Андреевич. Что же будет?

– Голубушка, Вы знаете историю. Ее люди поворачивают, как хотят. Нежелающих не слышат. А есть и будет катастрофа.

Писатель был навсегда расстроен и как-то истощен после скоротечно состоявшегося накануне разговора с сыном Толей, которого он упрекнул в том, что тот не чтит отцовство, не думает о своем законном наследстве, не уважает отца, если даже не прочел ни одной его книжки напечатанной. На что тот огрызнулся, сказав откровенно-запросто, что и не будет читать эту высосанную из пальца белиберду, нечего рассчитывать – и время сейчас неподходящее для чтива подобного – следует спасать страну. И что ему нужно Тихона, друга, проводить то ли под Москву, то ли в Кострому и потому он уезжает сразу. Не обессудь, мол. Все свершилось на ходу. Толя, рассорившись опять с семидесятипятилетним отцом и не попрощавшись по-родственному, по-людски, оставил в его сердце жгучую обиду, грусть и сожаление. После этого Виктор Андреевич чувствовал себя перед ним хуже провинившегося школьника. Ничего путевого ему не дал, гнал свои повествовательные одиссеи, мало влиявшие на образованность хотя бы населения.