Выбрать главу

II

Антон уже не заметил того, что он один (а потом за ним увязался один мальчик) с опасливостью, должно, обошел на углу ограждения без вышки, когда почти вплотную наткнулся на здоровенного немца, скупо шевельнувшего на него своим коротеньким черным автоматом навскидку – «Weg!» – и так боком, боком стал переступать поперек грядок с раскрошенной капустой, ломавшейся под ногами, но вдоль ограждения и ближе к нему. Потом он совсем стал в смятении оттого, что, наконец, страшно близко увидал он за этой оградительной проволокой молящие его о чем-то или почему-то строгие глаза каждого красноармейца и увидал также дрожащие, протянутые к нему сквозь проволоку голые, покраснелые руки.

И эти все глаза как будто кричали ему, Антону, не давая опомниться: «Что ж ты, малец, аль не узнаешь нас, меня?! Да ведь это я! Так помоги, сынок, если можешь ты…» Глаза смотрели впрямь и кричали будто иронично.

Суетно, да половчей прилаживаясь, сняв с рук и засунув вязаные варежки в надорванный карман пальто, Антон распутал узелок, вынул пресные с примесью уже картошки ржаные лепешки, заботливо вложенные матерью; он с ними в руках и еще подблизился к колючей изгороди – на допустимое еще, как он почему-то полагал, расстояние – быть может, до трех-четырех шагов. Да налево и направо озирнулся машинально (как же половчей съестное-то просунуть сквозь эти тенета колючки?) – на столбеневших по углам этого особого квадрата головорезов-часовых. О, они оттуда четко видели все его маневры, следили, он видел, за ним, за его перемещением близ лагеря. И он еще только лихорадочно прикидывал, как побезопаснее и, главное, с честью для себя завершить начатую операцию, когда его поторопили возбужденные голоса:

– Ты не подходи, не подходи сюда – бросай! – И нетерпеливыми жестами рук пленные показывали дружно: сверху, мол, давай – чего уж церемониться!

Тогда и Антон тоже жестом вроде б показал ближнему к себе часовому, бывшему для него как бы ориентиром, по которому можно было проверить, на что следует рассчитывать: дескать, видишь, ничего тут особенного – просто хлеб кину; это нужно, просят, разреши, kamrad. И тут же, подбросив слегка, перекинул лепешки через проволоку. Там за нею, сумасшедше сбились пленные в кучу, хватая и подымая разлетевшиеся лепешки.

Они запросили еще. Но больше-то нечего было дать: карманы пусты. Антон, однако, слышал их отчаянные голоса, умолявшие его, вблизи видел их раздирающе кричавшие глаза. Они так умоляюще просили, будто он мог и способен был сделать для них абсолютно все.

Ему вспомнилось, что он тоже должен в свою очередь спросить что-то у пленных. И он поэтому волновался больше. Набрал побольше воздуха в легкие, чтобы перекричать весь доходивший шум и чтобы они услышали его, открыл рот, но лишь просипел:

– Кашина Василия. – Звук задохся, вышел сорванным и наполнился вовсю звучанием лишь при повторном усилии: – Кашина Василия, моего отца, нету здесь?

Впереди стоявшие красноармейцы, упершиеся грудью в самую изгородь, посмолкали на минуту, но все равно глядели на него точно с того света – даже, можно сказать, как-то осудительно-непонимающе, о чем таком он спрашивал, такой темный огонь бился-полыхал в их глазах.

– Кашин Василий, Кашин Василий – мой отец, – проговорил Антон упрямей и как можно четче, вразумительней.

А эти обчернело-стянутые кожей, скуластые лица с настойчивой решимостью продолжали прежнее: «Да, это мы все тут, запертые; разве ты не узнаешь нас, друг?..»

– Какой каши Васе – что позря трепаться!.. – неожиданно сорвался там кто-то почти с визгом. – Каши нам теперь совсем необязательно, ты видишь, парень… Лучше ты капустки нам подкинь. – И бестолковая, угнетающая многоголосица опять возобновилась полностью. Взвилась.

И отчаяннее всех, или так почудилось Антону, просил, борясь с товарищами за место около изгороди, черняво заросший лихорадочно-худой красноармеец:

– Сынок, мне капустки кинь! Кинь капустки мне, прошу!..