В том числе и сожалеючи (от досадного свободомыслия) подумал он о своем учителе ржевском – маститом, ярком живописце Пчелкине Павле Васильевиче, пропойце-философе (позади сидящий зритель бородатый внешне чем-то походил на него). Так, Павел Васильевич писал Антону в треугольно сложенном письме – на манер солдатских писем, посылаемых в военные дни: «А сегодня был туман. Встал я рано. Посмотрел на Мир, на краски Мира. Хорошо! Пошел за рыбой. Да в рыбе ли дело? Общение с природой… В лес! На Волгу! Ложно, но свободен! Свободен, но ложно». До чего же это он гениально-просто высказал – проще, откровенней и не выскажешь. Потому и сразу зримей вставал – светился в глазах родной ситцевый край верховья Волги – обездоленный, гордый; здесь, где жесточайше, многомесячно бились недавно наши бойцы с немцами, и рыбачил Павел Васильевич, и Антон самолично ходил-исхаживал, бывало, километры с этюдником на плече.
И будто виделось ему мысленно, как один занятно-неказистый старичок (где-то он его видел) сидел под обветренным дубком и самодовольно, глядя пристально, покачивал на него косматой головой.
II
– Да, не нам, не нам, художничкам, чета…
В театре все происходило чередом своим. Обычным. Воссияли вновь светильники – настало время перерыва. Балерины пораскланялись. И большой зал зашумел, задвигался спешно-суетно. Неожиданно, однако, Кашин опять – и вполне явственно (что за наваждение – искус?) услышал этот узнаваемый тоненький девичий голосок, пугливый, торопливый, позвавший опять сверху ложи:
– Мила! Мила, эй! Я жду!
– Иду, Оленька! Иду! – Отозвалась юркая вишневая соседка Фимы. Заспешила к выходу. Отчего Антон беспамятно, ошалело веселея, в смелом нетерпении обратился прямо к ней:
– Мила, можно с Вами познакомиться?.. Я – Антон, а мой друг – Ефим… И еще, пожалуйста: прошу познакомить также нас и с подружкой Вашей… Она, должно быть, эту блесточку, – разжал он свою ладонь, – спустила к Вам на балкон посланием, да я поймал, винюсь… – Причем он, неловко повернувшись и задев, чуть ли не толкнул бородатого соседа, степенно выходившего из-за кресла; тот лишь понимающе улыбкой извинил его, служивого, младшего собрата, за торопливость вожделенную, когда, кажется, секунды могут многое решить в твоей судьбе.
Мила на мгновение запнулась и зарделась, а затем, все же смилостивившись, позвала их с собой; Ефим уже спешил за нею храбрым петушком – пытался завязать с ней учтивый разговор. И она на ходу, отвечая ему, сказала, что она и Оля попали врозь сюда потому, что билеты купили с рук у входа – пришлось: намеченный план их нарушил непредвиденный тетушкин приезд из Москвы. Отчасти инквизиторский…
– О-о, скажу Вам, Мила: у меня также тетя есть – истинная ленинградка, блокадница, – зачем-то похвастался Ефим. – Книгопечатница она.
– Интересно как… Книгопечатание… Романы… Люблю читать.
– Да, мы, знаете, только что, в минувшую субботу, чаевничали у нее, иззябшиеся – бр-р-р! – после того как зарисовывали половодье в Ботаническом саду. И отогревались, значит… – Он вовремя умолк.
Мила подвела их, красавцев, к нежно-хрупкой русоволосой, в розовом наряде, девушке, стоявшей в фойе:
– Вот – знакомьтесь: Оленька. – И сказала сразу ей: – Ты не хмурься, хорошо? Они упросили меня, – объяснила ей нехотя и тоном ровно старшенькой сестры, окончившей уже школу. – А я сегодня никакусенькая…
На миг Оленька и Антон испуганно встретились взглядами и словно бы в замешательстве отдернули глаза друг от друга. И он в великом смущении от того, на что решился, увидав ее и впрямь ангельским, он понимал (по сравнению с собой) существом, вздохнул совсем непритворно:
– Уф! – От какой-то неотвратимой неизбежности и страха не суметь сказать сейчас самое-самое нужное, а более всего – от избытка охвативших его многообразных чувств. Все было прекрасно в ней: и глаза, и нос прямой, соразмерный, и чуть пухленькие губки, еще не знавшие помады. И он лихорадочно-несмело назвал себя, страшась и радуясь. – Я по этой летучей посланнице Вашей, – раскрыл он ладонь, – нашел Вас, вернее – оттого упросил об этом Милу; простите, что назойлив. – В волнении он зачем-то расправил помятую бумажную полоску (в карандашик шириной), и, дивясь, прочел вписанное на ней имя «Ванюшка». Машинально произнес его вслух.
– А-а, позор, какой!.. Моя финтифлюшка заблудилась, не спросилась, – зарумянившись слегка, нашлась Оленька. – И в записочки, имена просто мы игрались классом. Не подумайте чего… – И пошла с отступом, позволив и Антону идти рядом; и он трепетно, слыша ее волнующе-журчащий голосок, стараясь, подлаживался под ее шажок легонький, перемещался подле нее по наскольженному паркету.