– Вон Микитка, Микитка идет, сейчас он вам, негодникам задаст! – В нерешительности как-то Анна жалась на платформе со своими книжками, тетрадками – рядом шумно паровоз пыхтел – пугал: «пых-пых-пых»; она заплакала от страха и обиды, что ей одной ни в какую не перейти. Да только подошел к ней дядя Никита этот, работавший здесь кем-то, в форменной фуражке, взял за руку и перевел ее. И она его уже больше не боялась. Ни за что.
У Анны начинались занятия в восемь часов, а у брата Николая, первенца, – был он старше ее на четыре года, – в девять (в Воскресенской школе), и, поскольку ей в одиночку было страшно выходить из дома и идти – еще темным-темно, Николай сопровождал ее и злыднем покрикивал на нее дорогой:
– Вот из-за тебя, такой трусихи, приходится мне тоже переться ни свет-ни заря, наказанье божье; ну, скажи-ка мне, тебе не совестно, не ай-ай-ай, что я нянькаюсь с тобой?
И все стало по-иному вскоре. В 1914 году скончалась молодая еще мать Елена. Бабка-повитуха заразила трех родильниц (раньше сельчанки на дому рожали): они умерли, в том числе и Аннина матушка, родившая на сей раз двойняшек – мальчика и девочку. Мальчик умер в тот же день, а девочка двадцать дней жила; коровьим молоком кормить ее пытались, а та в рот не брала его. А родильнице по традиции полагалось вымыться, т.е. очиститься, на третий день: по церковному писанию, родив, она будто, значит, не чистая. Библейский закон утверждает так, что женщина, родившая мальчика, считается нечистой в течение 6 недель, а родившая девочку – в течение 12 недель, и поэтому должна пройти очищение. В бане-то своей – в тепле – Елене и сделалось плохо; оттуда на руках вынесли ее без памяти: грудница в голову вступила. Она на восьмые сутки и скончалась, бедная, оставив любимца сына и четырех дочерей, самой старшей из которых, Анне, доходил тринадцатый год, а младшенькой, Дуняше, – только третий годочек. Поэтому Анне запонадобилось бросить школу насовсем: вся природь повисла на ней, вроде ставшей в большом доме старшей хозяйкой. И все больше домашних дел повисло на ней: две коровы, два теленка, лошади, поросята, птица; бабушка старилась – и не могла уже доить коров, ухаживать за скотиной; баня своя – надо истопить, помыть чумазых сестриц; пока перемоет, умаслит всех – самой, изнеможенной намертво, уж ни до банной парки и мытья, ни до еды, ни до чего. А все белье, считай, – новинное, прочное. Пока его гору перестираешь, переполаскаешь в речке – руки отвалятся, спина занемеет. И до того еще измучивались рученьки, – ей памятно всегда, – на трепанье вручную льна в овине дедовском, построенном на два хозяйства – вместе с дедом Фишкой. Век они ломили, давали знать о боли.
Тогда ж Анна собой фактически заменила меньшим сестрам матушку – их растила, подымала – по кровному долгу совести, любви, что в ней было развито. Дед дела земельные, опекаемые преимущественно мужским родом, вел сообща с семьей второго сына, Алексея, но все домочадцы по обыкновению волчком, что называется, вертелись – поворачивались только, как ни были редкостно работливы: работ всем хватало – завались. Выходных не признавали. А вот вымахавший ростом брат Колюшка, увлекшись запоем политикой и новыми революционными теориями, хлынувшими в книжки, в газеты и в народ, со взрослостью своей заважничал, отлынивал; он совершенно уже выпрягся из несомненно узких для него семейных интересов и забот: не для того мужчиной становился. Весь тут сказ. Он все подряд читал – и ногти грыз; пока книжку дочитает, изгрызет все ногти на руках. Был все же вредный – отговаривался:
– Это, что же, запереть меня с сестрицами? Чтобы я скапустился, заквасился?!
И не подступиться даже к нему было никому. Заносился он заметно гордецом, что ли, перед публикой необразованной, кто, известно, меньше его смыслил кое в чем, тем более сестрички розовые и слюнтявые, ни на что толковые в его понимании, не годные, разве что на тятьканье с куклами и с тряпками, и еще с горшками. Разве они что великое поймут?
Хоть и не бедно они жили (питались, правда, хорошо), но все они спали не на кроватях, а вместе, вповал, точно цыгане, на полу некрашеном. Дом был всего в три окошка – не просторен для них. Каждый раз из сеней приволакивали соломенные маты (называемые – проще – рогожками), стлали их прямо на голый пол, на них – перины, и накрывались длинными овчинными тулупами, сладко гревшими всю ночь. И то дед покрикивал командирски:
– Не давай, не давай Тоньке шубу! Она изорвет ее раньше времени.
У бабки-то было четверо дочерей (трое еще незамужних) да трое внучек и внук – все жили пока под одной крышей. Станет она звать кого-нибудь, собьется в именах. Издосадуется:
– Тьфу! Напутала, кляча старая, негодная! Задержалась я…