Выбрать главу

Она и сама уже удачно вживалась в сценические образы и показывалась на подмостках, имела первых поклонников. Молодая, полная задора, планов, она, закрутившись на людях и в большой культуре, еще не жалела ни о чем; главное, она толком сама не знала (и не думала теперь о том), почему же не поехала учиться вместе с Никитой, звавшим ее, в Москву. Но институт Герцена был по статусу союзного значения: может, – и поэтому. Около нее паслись здесь ухажеры, да ее держала покамест эта юношеская – пусть и временно отложенная – любовь: все-таки не было ровни Никите, писавшему ей искренние любовные письма. Ей оставалось лишь вскользь вспоминать, усовещая себя, как они странно хороводились напоследок в Смоленске. Тогда-то чинно-строжайшая его тетушка сказала ему в ее присутствии:

– Эта девочка – у-у! – Она поднесла пальцы к губам и поцеловала их кончики. – Прелесть! Я люблю ее.

«Да, они могут весело говорить, шутить, они могут нравиться друг другу, – думала тогда Яна про него и себя; – но это может продолжаться только дня три, не больше. А дальше – что?..»

– Я не могу подумать, я знаю, что если я болею и скажу об этом другому, то другой все равно не сможет так же болеть и страдать, как я, так для чего же я буду говорить об этом? – высказала она ему одним залпом на зеленом холме возле величественных стен древнего Смоленского кремля. – Я знаю, что этим самым принесу себе еще большее страдание, и мне противно будет, если кто-нибудь станет жалеть меня.

Никита не прерывал ее, радуясь тому, что это она говорит ему прямо в лицо.

– Так, и не будет у нас этого впереди теперь? – спросил он затаенно, почти шепотом. Голос у него пропал. И он вздохнул. Но по бьющейся груди понимал, она это чувствовала, да, совершенно обратное: что, если не прекратит расспрашивать ее, то она сейчас же и расплачется от чего-то беспричинно.

И она еще чувствовала, что вот-вот он нечаянно скажет что-нибудь еще – и жалко-строго замолчит; и ей, его стороннице в переживаниях (она себя осуждала), было очень-очень жалко его, когда она с таким возмущением встречала каждое его замечание, но не могла сдержать свои эмоции.

– Ты все ничего не видишь, кроме того, ты все думаешь, что только ты выбрал нечто, а другие не могут выбрать, – сказала она совсем не то, что хотела сказать.

– Значит, ты меня все время не понимала, а вот только сегодня, только сейчас поняла и раскусила? – сказал он с дрожащим лицом, отворачиваясь, пряча его от нее и перехватив, к еще большей досаде, любопытствующий взгляд некой тетеньки, приостановившейся на красной тропке.

День был задумчивый. Неторопливый.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Что позволено себе? Об этом не худо бы спросить у себя, прежде всего.

Это был еще 1956 год, когда худшее, что было, коснулось и дней ноября, и было колючее воскресенье, в которое они – Инга и Костя Махаловы – собирались к Туровым.

Впрочем, златовласая, в голубом бархате и с еще девичьей вольностью, Инга была очень хороша собой, когда она открыла дверь Тосе Хватовой, своей двадцатисемилетней подруге – погодке, и сразу же, кругля атласные глаза, заявила ей, что она уязвлена: во-первых, представь, у нее отбит новый жених, этот сизарь Стрелков, во-вторых, на сегодняшнее новоселье пригласили ее просто запиской – ту принесла весталка, а в-третьих, у нее-то самой все, окончательно все спуталось. Душа не на месте.

– Ну, входи, снимай пальто! – И она возбужденно, перекладывая в комнате, на кровати, стульях платья, комбинашки, приговаривала: – Я уверена, что мигом женится… Тьфу!.. Выйдет замуж Аллочка… Ей невтерпеж… А мне, девушке Инге, – как мне быть? И даже моя крестная, мировой судья, не сможет тут рассудить…

Платяной шкаф был раскрыт, около него валялись носильные вещи, коробки, вешалки; на ворсистом темно-зеленом кресле разинул желтый зев чемодан, напоминавший Тосе счастливые дни проведения их бывалых каникул у Черного моря. И увиденное сильно расстроило ее. Она недоумевала: