Выбрать главу

И все расставилось по своим местам. Для Инги важней всего было узнать (и вздохнуть свободней), что ее несло куда-то слепое желание: по словам Лущина Стрелков – фик-фок на один бок – занят любимой женой и карьерой, он с Аллочкой даже не знаком; для Лущина главное было поговорить в кругу хороших собеседников, хотя и в этот раз он не успел высказать всего, что накопилось в его сейфе – голове: уймища идей; для Звездина – предстать перед всеми и собственной женой не конченным-таки дураком, а здравомыслящим супругом, готовым всегда к броску наверх из житейской траншеи; для Нины Павловны, как общественному, в первую очередь, лицу, – наконец покончить с таким его появлением, унижающим ее, но она пока не могла решить такое по-живому, хоть и могла судить в суде живых людей – других – на основании законов. Для Кости неудобством в компании представлялось присутствие жены: при ней он испытывал все же какую-то скованность и беззащитность. Как, наверное, та Настенька, вспомнил он, из корректорской, которой он, увидя ее давеча в милом сиреневом платьице, позволил себе сказать так нелепо:

– Невестишься ты, что ли?

И теперь, сожалея и жалея ее, ругал себя за это.

Да, Настя, несмотря на свои двадцать восемь лет и то, что она уже имела шестилетнего сына, была совершенно по-девичьи молода, мила, проста, доверчива. Костя и она накоротке разговаривали друг с другом о чем-то обычном, остановившись перед аудиторией. Однако это, видно, было ей скучно, ненужно; она ждала чего-то другого, не пустяшного. Она странно – жалко и грустно провела раз и обратно взглядом по его глазам, каким раньше не смотрела, и испуганно отвела взгляд в сторону. И этот взыскующий ее взгляд сказал ему все: что она мучается, живя без любимого мужчины, и как бы проверяла себя – примеряла к нему, Косте, – и как он этого не понимает! Только он тут все ясно понял, и она неожиданно увидала то и потому замолчала тотчас. После этого он старался больше не говорить фальшь достойным собеседникам, чтобы не сожалеть потом.

Наутро Костя столкнулся в вестибюле Университета с Владимиром, которого немного узнал по его отцу – маститому биологу. Они любезно поздоровались, раскланялись друг перед другом. Почти заговорщически.

– Знаете, – смущенно заговорил тот, – никак не могу вспомнить лица голубенькой мадонны, с кем мы вечером щебетали и кого я потом провожал. То ли чуть перебрал на радостях, то ли не на то обращал внимание.

– Ой, Владимир, и я не могу ее представить себе сейчас, – признался Костя. – Что-то очень женственное… Ускользает ее образ… И была ли она вообще?..

– Ну, Вам-то, физиономисту, негоже не лицезреть красоту…

– Но не я же завлекал ее… Я лишь подглядывал…

И оба они толкнули друг друга в плечи и расхохотались.

– Есть и другие личики на примете. – Черт дернул Костю за язык.

– Да-а? Интересно… – При этом Владимир покосился на девушку-шатенку, красовавшуюся в газетном киоске.

И они разошлись по своим делам. Как уже хорошо, замечательно знакомые.

V

А днем наскоро заехал к Махалову в издательство измаильский дальнобойщик Жорка Бабенко, его боевой друг из бывшей Дунайской флотилии – атлетически сложенный мужчина, чертовски сильный, загорелый, густо говорящий, принципиально не снимающий с себя флотскую тельняшку. Да, он по-черному шоферил и теперь довез груз в Ленинград; этим и воспользовался для того, чтобы встретиться. Друзья радостно обнялись. За них порадовались тоже повоевавшие и все понимавшие Лущин и Кашин, и они вчетвером, гомоня, направились прямо в столовую – «Академичку» (что находилась рядом – у Менделеевской линии): Жора, как признался, дико проголодался в поездке. Зато он и взял себе на обед килограмм сарделек, кроме солянки, салата и картошки.

И вот, сидя за столом и разбираясь с едой, Жора и Костя говорили о том, кто из их товарищей где нынче здравствует и чем занимается, вспоминали и какие-то эпизоды, связанные со штурмом нашими частями Будапешта в январе 1945 года, когда Костя был ранен и госпитализирован.

На фронт Махалов ушел в 1942 году второкурсником Ленинградской специальной морской школы, проявив отменную настойчивость, – подавал прошение о том не раз; многие курсанты просились туда, но отпускали отсюда крайне редко. Он рвался туда, где мог схватиться в открытую с напавшим врагом: его звал долг чести; в начальных боях погиб его отец, комиссар, еще сумевший – раненый, лежа в повозке – вывести по компасу окруженных бойцов. В блокадном Ленинграде осталась одна его мать, педагог, женщина тоже заслуженная, стоическая, несмотря на ее внешнюю неброскость – небольшой росточек, скромность, не шумливость.