Выбрать главу

– Ладно, Фима, удружу тебе, – согласился Антон. – Чего ж…

– Вот благодарю тебя! – обрадовался и повеселел Ефим.

– В роли нигилиста будешь. Оленьке привет передавай. Все у вас с ней ладно?

– Как почти у тебя с рисунками.

– А-а! Весьма образно. Весьма… У меня-то тоже скромненько… Тянучка… Ну, пока!

– До свиданья! – И они разошлись в толпе спешливой.

«И что слетело с языка? – устыдился своему малодушию Антон. – Коли и быть иначе не может. Просто ненадежный я союзник для Оленьки – нехваткий, бесквартирный…»

Совесть не мирится с текучей безуспешностью в жизни, которая сама по себе, как весь город, независима и ничего не ждет, не любит ждать и терпеть; от жизни ты сам неосудительно ждешь для себя чего-то путного – надеешься, что получишь то по своим достоинствам сегодня-завтра-послезавтра. Это нужно для тебя как воздух, вне какой-либо очереди и каким-то особым заслугам. Однако от того, что ничего такого не происходило покамест у него, Антон и не жаловался никому-никому на свое житье-бытье. Ни самому себе. Уж что выбрал сам, голубчик, – неси крест!

Антон, став жить на гражданке в городе большой культуры, главное, из-за стремления получить надлежащее образование, снимал углы (что и многие из прежней молодежи) у хозяек-блокадниц, сдававших за приемливую плату чаще закутки коммунальные. Бесперспективность с жильем была очевидна. Но как ее, желанную перспективу, выловить?

На Ржевщине у него вместо отцовского дома, снесенного немцами, стояла времянка; Антоновы братья, старший Валера и младший Саша, обживались и строились сообща, вскладчину. Они ставили одну просторную избу для последующего раздела на две семьи (Саша был уже женат); две младшие сестры ими никак не брались в расчет, поскольку те собирались уезжать в Москву и могли вскорости выйти замуж, а старшая там уже замужествовала, родила сына. Вклиниваться сюда, в хозяйство и вотчину братьев, Антон не мог практически; да он не хотел (они знали хорошо об этом) возвращаться сюда, в прежний мир – порушенный. Но также и не мог пока сносно зарабатывать, чтобы осуществить какие-нибудь стоящие, не то, что кардинальные, строительные проекты.

Не складывались у него – может быть из-за этого – и житейские дела, сколько не подступал он к их осуществлению, совмещая работу с учебой институтской, с безалаберным питанием в столовках на бегу…

Отец Оленьки, насупленный Захар Семенович, мастеровой-шорник, подрабатывавший (станки-то крутились при помощи приводных ремней) в ремесленном училище при заводе им.Карла Маркса, посодействовал Антону в устройстве его сюда художником. Однако здесь, где учились на токарей, фрезеровщиков и слесарей пятьсот ремесленников, сорвиголов, его выбрали комсоргом, и ему пришлось воевать и ладить с ними, с мастерами и с райкомом комсомола.

Когда Иливицкий демобилизовался – годом позже, Кашин поначалу подкармливал его в училищной столовой, где комплексный обед стоил в пределах одного рубля, и помог подыскать ему место тоже заводского художника-оформителя на Выборгской стороне.

– Веришь ли, я учусь наглеть, – откровенничал вскоре Ефим, удивляясь себе. – Теперь мне приходится… в коллективе… иначе – затрут…

Несомненно житейская неустроенность словно сдерживала способность Антона мыслить основательней и даже дышать вольней, глубже. Он восхищался естественным поведением своих знакомых, друзей и несомненно их былыми похождениями, как у Махалова. У него-то самого ничего такого как бы и не было вовсе.

XII

«Нет любви у нас!» – уж помыслилось само собой Антону, едва Оленька, встретив его дома у себя, с мягкостью спросила, что бы было для него, если бы она вдруг сдружилась с кем-нибудь другим, и когда он с лихой бездумностью ответил ей, что все было бы для нее так, как она бы захотела. И он нисколько не обманывал и не обманывался тут, хотя еще письменно было клялся ей: «Не только ты болеешь, беспокоишься, но больше, чем ты думаешь, переживаю я за тебя, за нас…» Подносил округлые слова…

И она-то, Оленька, в тот момент, как она, переспросив, правда ли то, что он сказал ей и подтвердил взглядом, но не знал, не думал, насколько эта правда дурна, сидела прямо на диване, не шевельнувшись, блестя глазами и заливаясь краской стыда по мере осознания того, что могло значить сказанное им для нее.

– Да? – полупрошептали ее припухшие губы, но уже щечки вспыхнули жгучим румянцем, а голова все более и более клонилась набок, и она, Оленька, как подрезанная, упала на подушки, и послышались странные прерывистые звуки, оскорбившие в первый миг его. – «Да?» – Он слышал, с какой обычной шаловливостью (если она выспрашивала у него что-нибудь тайное, касавшееся лишь их двоих, но что в радости стыдливости веселило ее) переспросила она, приоткрыв красивый ротик и глядя перебегавшими серыми глазами ни на что в особенности одной какой-то косящей стороной. И желание поцеловать и так успокоить ее овладело им. Но вот он увидел, как губы ее задрожали, точно рывком она набирала воздух, и услышал тут же странные звуки, оскорбившие его. Он не понял их значения и потому оскорбился.