Итак, остановившись на крыльце, Пчелкин машинально ощупал левой рукой (сохранны ли) удочки, заложенные им на гвоздиках под карнизом крыши, и договорил:
– Анастасия, я в долгу: Ваш обзор моих офортов бесподобен; жалко, что оттиски с ним замельчили: увы, первый штрих из-за этого пропал весь…
– А потому и не напечатали полосу газетную. Редактор-то хотел поместить на ней все – оттого накладка вышла. Бесконтрольная. Оттого. – Прокрутилась Анастасия, снимая со своего голубого платья, какие-то прилипшие пушинки. – Приезжайте сами в Москву, коли собрались; будем очень рады, и Вы лучше разберетесь на месте с цинкографами. А может, в журнал «Художник» постучитесь – попросите напечатать? Попробуйте…
– Исключено. Я уже не гож – не котируюсь никак. И там…
– Ну, на такую облигацию еще можно играть и играть – заметила Анастасия. Она перешла, словно спохватившись, на тот свободный, ровный тон, при котором можно сказать многое, чего не скажешь просто так.
– Вот видишь, как высоко ставят тебя женщины. – Заметил Колокольцев.
– Моя внешность, говорю вам, обманчива с виду для многих. И в Москве-то кордоны своих рукодельцев у кормушек выстроились в затылок. Не пробьешься наскоро.
– Все, откланиваюсь, мастера. До скорого!… К вам же еще посетитель спешит, – кивнула Анастасия через плечо на шлепавшего по дорожке короткой и мятой мужской фигуре. – И сошла по ступенькам с крыльца.
Около же придомной скамейки в томительном, но стойком ожидании терлись какие-то запьянцовские други, промышляющие попрошайки глазослезливые. Шумели сдержанно:
– Ну, хорошо тебе, тезка: ты-то в люди уже вышел сегодня. А я еще не вышел. Рубишь? Ни-ни! Ни росинки еще не было у меня во рту. Ужас!
– Вольно ж тебе пропадать. Худо, видать, старался, дятел.
– Да, просвистел. Хуже не бывает. Не к тому бережку пристал было, опростоволосился. Фигово! Здесь-то пожива светит нам?
– Вроде б промаячила. Но я все равно больше бухать не буду, клянусь вам; душой поприсутствую при компании, возрадуюсь так. Иду на просушку. Железно!
– Брось дурить, Евсей! Успеешь еще. Поживи-ка ты по-человечески, как все люди.
– А ты, дорогуша, где стучишь? – неуверенно спросил, где он работает, вглядываясь в подошедшего сюда Антона, вертлявый малый, принявший его за компанейского дружка.
– Далеко отсюда, дорогой. Не видать, где, – сказал Антон.
Что и обидело малого, так ошибившегося в признании некомпаньона.
– Какие новости мне принес, давай выкладывай, мой душеспаситель, – обратился Пчелкин к оказавшемуся у крыльца киномеханику Инякину. И они оба присели тут же на ступеньки, по-скорому пообсуждали очень сокровенные, видно, дела. И тотчас же киномеханик ушел.
А Павел Васильевич наконец завидел подоспевшего Антона и почти вскричал желанно, благословенно:
– О-о, Антоша-дружок, ты прикатил? Ну, покажись; давай, давай на казнь неминучую – наш обоюдный отчет без утайки.
И мужчины поздоровались, крепко пожав, как водится, руки друг друга.
– Ну-ну, заходи!
И они вошли в старый скрипучий дом.
В нем Антон был встречен всеми домашними по-всегдашнему радушно-приветливо и доверчиво; он всегда вел себя перед ними безупречно, с должным уважением, ни в чем никогда не осуждал их в чем-нибудь. В доме, на стенках, он с восторгом увидал свежие малоформатные работы Павла Васильевича, написанные им очень сочно, экспрессивно, как тот умел. На застеленной постели валялся оттиск газетной полосы «Правды» с текстом и ею же чересчур уменьшенными дальневосточными перьевыми рисунками, исполненными в год войны с Японией. Видно, это затевалось опубликовать к какому-то юбилею бывших военных художников студии им.Грекова. Одно время Пчелкин был одним из них.
Однако Антон вскоре почувствовал какое-то нервозное состояние, или обеспокоенность, прорывавшуюся наружу, у хозяина, и спросил у него с проникновением: