Уймища замотанных, закутанных, как чучела, немецких сол-дат в этот вечер, хлопая входной дверью и выстужая избу, вхо-дила, выходила и снова входила и проходила, стуча задубевшими сапогами, вперед на ночлег; так втиснулись сюда — и разложи-лись вповал по всему полу — свыше двадцати, как считали, таких неполноценных гренадеров. И когда затихли их хождение и уст-ройство, из передних комнат уж- прослышалось бредовое бормо-тание со стонами и оханьем. Еще раз дернулась отсюда дверь: кашляя, выполз чахоточного вида солдатик с нашивками на пе-хотном мундире, в насунутых на голые ноги войлочных шлепанцах, в каких он и водил поить лошадей — пополз на морозную улицу. Там, около крыльца, он потоптался на месте, не воспринимая, верно, стужи и не соображая, зачем выполз, безразлично погла-зел он по сторонам, с видом отрешенного, забытого всеми, постоял еще и, возвратившись, словно лунатик, прошаркал опять в переднюю.
— Ну и ну! — Кашины взглядом проследили за ним.
Это был настоящий лазарет. Ни пройти — больные солдаты ва-лялись, как бревна; ни передохнуть: спертый воздух — какой-то специфический, чесночно-дустный, им, немцам, свойственный, запах висел, запахи лекарств, горохового концентрата, сыра и т. д.; ни забыться от этого — и ночью и днем ворочаются, храпят, что-то выкрикива-ют во сне, вскакивают, стонут. Кто из них всецело был занят своими ранами, оханьем и стоном, примочками и припарками, кто — бесцельным ползаньем взад-вперед и жеваньем чего-нибудь, кто — письмами на далекую дорогую родину, кто — отлеживаньем в углу, кто — вопросами этой войны и отношения к русским. И в целом эти нестарые еще люди, так тесно жившие здесь больше недели и дышавшие потом друг друга, были страшно отдалены друг от друга своими уже состарившимися интересами и потребно-стями, несомненно, определяемыми их теперешним положением.
Среди этих немцев были такие, которые только угрюмо требо-вали горячей воды или подогреть что-либо из еды. Были и та-кие, которые пытались заставить Анну постирать их вязаное, провонявшее белье; Анна отказалась наотрез — сказала, что руки болят у нее (это верно было). Были и такие, которые частенько выползали в кухню и здесь, рассаживаясь, молча давили вшей. Был и такой, кто искренне искал союза с Анной и детьми ее, старался поговорить.
Но и были просто невыносимые ходячие-бродячие, требовавшие и то и другое и делавшие сами с тупой бычьей наглостью все, что было им угодно. Особенно один скособоченный длинношеий и почти безволосый, на висках синие прожилки, — он до вещей был охоч, а другой — такой мурластый, дымчатый хомяк, по обыкно-вению вынюхивавший (в натуральном смысле), с сонными глазами, где что плохо положено, и запихивавший то за обе щеки (все был голоден). Чуть только что — глядишь, он уже пробирается на промысел. Уж все убирай, прячь подальше — не то доглядит, при тебе возьмет, глазом не моргнув. Завалящую корку хлеба, так корку найдет; схватит с полки из-за занавески, начнет жадно челюстями ворочать. Для своей меньшой, Тани, хлеб получше Анна выпекала, все-то остальные уже ели хлеб примесной — с перемоло-тыми картофельными и свекловыми очистками, жмыхом и пр.; и тот оставляемый для ребенка хлеб он ухитрялся на глазах стащить — оставлял без него малышку. Вареные картофелины выхватывал из чугунка. Кашины прозвали его скотиной недодоенной.
Они во время его нового вынюхивания чего-нибудь на кухне, когда он обшаривал полки, говорили при нем, дерзко и свирепо глядя на него:
— Он — как худая скотина действительно: не может сам собой руководить.
— Куда там? Сало, свининки еще спрашивает! Съеденной самими же…
— Свининки — на боку сининки, чтоб хотчей бежал отсюда.
И ему:
— Угощать вас надо тем, чем ворота подпирают. Понял?
Понимал, должно, хотя б по интонации, — и рычал, клыки по-казывал, чучело гороховое. И уползал, оскаленный, рычавший.
Так было каждый раз. Не только с ним одним.
Можно жгуче повествовать об одном лишь таком «лазарете» этом: поразительнейших фактов условий обитания, отупления и полного уж развала хоть каких-нибудь личностей было выше головы…
А была ведь то регулярная германская армия еще образца 41-го года. И куда они рвались? Кто мог разумно объяснить?
Именно же в такой сумасшедший полдень в Кашиным наконец добралась-таки раскрасневшаяся Дуняша с маленьких сыночком Славой, младшая сестренка Анны, считавшая ее матерью своей: довезла его с кое-каким прихваченными вещичками на салазках. Проделала все-таки немалый путь по зимнему бездорожью и развала — может, километров восемь-девять. От механического завода, что на северной окраине Ржев- I, через Волгу и весь Ржев- I I и далее. Сестры обрадовались встрече и тому, что теперь объединилсь-то, о чем непрерывно думала Анна: ей не давало покоя теперешнее одиночество Дуняши. Они обнялись, расцеловались. Анна покормила Славу и Дуню.
И сестра поведала свою историю. Она искала прибежище, так как не стало никакого житья ей одной в квартире. Гитлеровцы сатанели и все становились опаснее и опаснее. Вероятно, мужу ее, Станиславу, так и не посчастливилось пока вернуться со службы домой. Меж тем участились налеты на город советских бомбардировщиков. В механическом заводе, что был рядом, теперь развернулся немецкий госпиталь; он не пустовал и поэтому еще немцы ввели для местных дополнительные меры строгости. Так, по ночам и днем они заставляли жителей караулить какой-то протянутый ими кабель, но караулить таким образом, что сам не смей показывать никому, не то самого схватят и прикончат. Но все-равно не уследили: порезали партизаны этот кабель. Тотчас взяли фашисты несколько семей-заложников, расстреляли всех для отстрастки других. Для расправ они находили и иные прегрешения населения.
И вновь поехала Дуня с двумя санками, куда глаза глядят: на одних Славик, на других — лубяных — вещички. Так ноги привели ее в Ромашино, в бывший отчий дом, где когда-то на ее глазах умирали мать, отец, бабушка, дедушка. Царствие им небесное! Хоть спокойно, своей смертью умерли. Отсюда уже к Анне доползла…
Собственно, уж и над самой деревней Ромашино ночью пронесся наш самолет и скинул пару то ли бомбочек, то ли, может быть, гранат. И здесь как-то разом все жилье позапомнили заметно потрепанные, обессиленные на вид, как оглушенные чем-то, немецкие вояки-фронтовики. Что случилось хорошего? Антон хотел получше разузнать. И пытался. С этой целью сходил в Генке, другу-шестикласснику. И тот уверял, что сам видел в ночном небе летевший и бомбивший кукурузник — так он низко летел. А немецкие солдаты, точно выбитые из колеи или пребывающие в шоке, не склонны были разговаривать, даже односложно. Так и не узнал Антон ничего нового, конкретного.
XIX
Жал декабрьский холод, и тягуче скрипели на большаке их повозки кованые. Гнал куда-то жестокий конвейер войны ее ревностных служителей. И одни из них выкатывались откуда-нибудь отсюда, а другие прикатывали им на смену.
Днем же заявилась к Кашиным на постой троица захолоделых немцев — были они в шинелях и натянутых серых шерстяных наличниках под пилотками, надвинутыми на уши: толстозадый солдат с сырым, заутробным голосом, молоденький ефрейтор, заважничавший тотчас, и гладкий, видный собой нацист в очень добротной шинели без погон (вообще одетый весь весьма добротно) и с забинтованной правой рукой, лежавшей согнутой в белой повязке, перекинутой через плечо, именно последний вроде бы и главенствовал у них какою-то несолдатсткой солидностью и уверенностью в себе, в то время как ефрейтор выглядел так уморительно-комично (в сочетании с заносчивой важностью), что попросту смешил всерьез, несмотря на столь уж неблагоприятствующий момент для смеха. Наташа не смогла сдержаться — легонечко порснула в ладошку. И он-то, уязвленный гренадер, вновь запнувшись в кухне на мгновение, моргая, с удивлением взглянул на насмешницу, позволившую себе вызов, дернулся и фыркнул: