И тот заморгал своими светлыми глазами. Видно, что-то до него дошло. Хотя бы, отчасти.
Итак, время разом сдвинулось, волчком завертелось. Это алчущее крови и все новых легких побед во имя этого воинство, оглушенные вдруг неприятельским — от русских — тычком в грудь, зашевелилось, заерзало. Оно ни за что не собиралось уступать в бою, конечно же, слабому, не воинственному противнику — советской армии, что считалось аксиомой; оно, опьяненное славными первоначальными победами, и не собиралось дальше пятиться с позором от Москвы. С этой целью поспешно возводились восточней Ромашино оборонительные сооружения, для чего крушились и разбирались (из-за бревен) сараи, овины и дворы, тем более, что живности никакой в них уже не осталось. В нежилых постройках выпиливались окошечки — замаскированные амбразуры. Даже поливались водой утрамбованный для его обледенения и придания ему, значит, наибольшей прочности и меньшей пулепробиваемости.
И так уже застали надменных гитлеровцев растерянность и суматошность в делах. А нашим жителям стало можно немножко воспрять духом и вздохнуть с надеждой: начало совершаться то, о чем все мечтали, думали, грезили и молились, что предугадывали и предсказывали, но что больше чувствовались в сердце своем — возмездие и даже не возмездие, а то, что возвращало им утраченные было жизнь и свободу.
Немцы, стало быть, рассчитывали здесь обороняться — основательно готовились к сражению.
В самом конце декабря 1941 года по распоряжению их комендатуры — вывозить на лошадях с передовой раненных солдат — Полю, как совладелицу (наравне с Анной) колхозной лошади, и нескольких других сельчан обязали в сей же момент выехать на санях в город Старица (в шестидесяти километрах от Ржева). За Старицей кипел фронт. Туда потребовали попутно подвезти провиант. Туго приходилось немцам: зима не щадила никого; все дороги позанесло — они стали непроездны не только для колесных фур, но и для грузовиков. Да то и другое, что и вооружение, было разбито в боях. Тысячи лошадей погибли.
Доехавших до Старицы ездоков сразу же чуть ли не в самое пекло боя. Им пришлось отсюда вывозить раненных солдат в обычные тыловые помещения, приспособленные под лазареты. Они на дровнях сновали и сновали туда и обратно, как челноки, без отдыха. Их не отпускали двое суток.
На фронте напролет день и ночь бухало и стрекотало. Население где-то таилось или было повыгнано прочь из изб. Везде на заснеженных полях чернели понатыканные воронки от снарядов и мин.
Поля вернулась домой зараженная возбуждением увиденного от свежих и тяжелых прифронтовых впечатлений, и привезла с собою наблюдения о том, что судя по всему, немцы вскорости залимонят от Старицы — наши жиманут еще, хотя силы тех и других напряжены до последнего. Тем малозаметней поначалу обнаружилась, но все волнующе сильнее с каждым днем заклокотала канонада, внезапно приближавшаяся с юго-запада. Она разрасталась.
Три немецких дальнобойных орудия, нацеленные туда, стали бабахать регулярно, особенно по вечерам, точно успокаивая так самих себя перед сном грядущим, неспокойным. То развернулось с севера, в обход Ржева, наступление советских войск; наши западнее Ржева прорвались и, уже освободив Мончалово, Чертолино, Оленино, южней намного углубились. Однако этого никто из деревенских жителей еще не знал, хотя все и радовались неослабному пушечному грохотанью, предполагая лишь, что это, может либо окруженцы, либо партизаны жарят… Ничего иного, кроме этого, воображение не рисовало, не подсказывало.
Немцы немедля реквизировали мерина. Да и то: чем было кормить его дальше, если они все сено подчистую растащили, вламываясь во двор без спросу…
Что же, опять временно покинуть всей семьей Ромашино — ради пущей безопасности детей? Береженого и бог бережет, убеждала Анна своих, старших. Главное, она теперь научилась, кажется, смотреть на все философски и не жалеть ничего, выбирая только то, что в первую очередь составляло смысл жизни для нее, и на нажитый дом, ни какой-то скарб домашний, как ни были для детей необходимы, уже не приковывали ее рабски к себе: она, не робея, уводила их, цыплят, куда-то, когда чувствовала остро, что так нужно. Только выбраться на этот раз хотелось не в Дубакино, а куда поближе, чтобы не была столь изнурительна туда-сюда дорога.
Одна родственница Поли одиноко жила ближе да в сторонке, в деревне Шараево, и прежде Толя и Антон дошли на лыжах к ней, тете Прасковье, полнощекой, внимательно приветливой женщине.
Немчуры в Шараево не было (тут всегда было потише), и она, тетя Прасковья, с радушием приняв посланцев в своей избе просторной, сытно их накормила картошкой с солеными огурцами, душевно поговорила с ними да и спать уложила. А утром, поздоровавшись, еще спросила у них самым любезным образом (что сильнее всего поразило Антона):
— Ну, гости мои, как вам спалось на новом месте? Какие сны вам снились?
Словом, разговор такой, будто не было здесь войны и о ней никто не думал вовсе.
И сказала — подтвердила она, что она непрочь, в случае чего, принять к себе их семьи, да подумать стоит им получше, — сейчас не узнаешь, где полымя жарче может быть: гремит отовсюду. И юные разведчики удовлетворились этим полностью.
С выездом в Шараево повременили: фронт опять остановился где-то и притих. Ничего не слышно было опять. Юго-западней же Ржева бои затянулись. До конца апреля туда посылали немецких солдат. Они оттуда возвращались с помятыми и пробитыми осколками автомашинами, походными кухнями, мотоциклами и секретно рассказывали, дивясь, про то, с каким презрением к смерти бились там советские солдаты (нет, не партизаны — фронт там, регулярные части): так они, немцы, не могли в течение восьмидесяти ней выбить из одного дома засевших русских, а некоторые дома по нескольку раз переходили из рук в руки.
И в зеленом уже мае фашистские «Юнкерсы», базировавшиеся на Ржевском аэродроме, карусели в небе голубом — эскадрильями поднимались, летали туда и, точно резвясь, бомбили.
ХХV
Так было обычно уж: если не было слышно советские пушки, Анна волновалась, почему они не бьют — их не слышно. Господи, думала она, неужели опять бойцы отступили? Сорвалось у них? Поэтому ей совсем тоскливо было на душе. Пособить никто не мог. Никто.
Но в такое ль точно положение она попадала, как и тот частенько вспоминающийся ей боец, отставший от своих при отступлении из-под Ржева осенью 1941-го, положение, когда действительно никто из окружающих не мог помочь ей, не мог ей дать правильный совет, как быть дальше, кроме собственного разума? Надеялась ведь она тогда на помрачневшем перепутье, если не на помощь от него, бойца Красной Армии, то на утешение хотя бы, а случилось, что впору только ему самому помочь — он сам нуждался в такой помощи. Все взрослые тогда, при появлении его, только взбулгатились, а проку — никакого; и кто ему советовал воткнуть винтовку штыком в землю и сдаться (ай да раздобревший Овчинин Артем!), а кто лишь смотрел — сочувствовал. Теперь кой-кто смотрел так выжидательно на нее, на Анну: дескать, ну, ну, давай вертись, раскидывай своим умом, мы пока на тебя издали поглядим…
Анна ничего — и это — не забыла.
Раз весной им, Кашиным так опасно досадила своей безумной выходкой соседская блажная Лидка Шутова, пустобрежка-девка, одна из четырех взрослых сестер при матери — несусветных кривляк, живущих как бы в неудовольствии и обоснованной претензии к окружающему миру, не умеющих и даже не желающих хозяйствовать для себя же ни в чем. Удивительно! Горькая трава. Перекати-поле.
Их семейство заняло теперь пустовавшую школу. Так эта Любка показно любовничала с очередным длинноногим фарсоватым гитлеровцем, который натянул на себя чисто кавалерийские шкары-галифе, частично обшитые желтой кожей. Он, стоя на ступеньках крыльца, тискал ее, Любку, у себя на коленях, и она хохотала, довольная; так они долдонили о любви: он — по-немецки, она — по-русски. И ничего плохого, по ее понятию, в том не было. Она-то ничего не теряла. Ей не было неприятно, не было отвратительно. напротив. Она даже приговаривала: