Спустя менее недели после этого Антон увидел Фрица (он частенько разъезжал везде), побледневшего, сидевшего с забинтованной марлей головой в коляске темного, забрызганного мотоцикла, которым правил сумрачный, тоже забрызганный грязью, солдат. Фриц повернул к Антону страдальческое лицо и издали, пытаясь улыбнуться, слабо махнул ему рукой на прощанье. И скоро, качаясь в узкой коляске, скрылся на повороте с его глаз.
XXXII
Временно затишье взял сухой, теплый августовский полдень; лишь коптил стоячие, прозрачные небеса жирно-черный дымный шлейф, клубясь над железнодорожной станцией Ржева: видно, немецкое бензинохранилище горело — после пролета шестерки легких, изящных советских бомбардировщиков (с двумя «колечками» на хвосте). Они метко сбросили свой бомбовый груз. Как из прорвы теперь там чадило и чадило, все не утихая.
За избой отцовской — ближние поля, покатые, запущенные. И Антон с младшей сестренкой Верой шел по ним — вроде б за брусникой на ближайшее болотце, благо в этот час здесь наблюдалось меньше, чем обычно, солдатни нацистской. Антон воспользовался этим неспроста. Для отвода чужих глаз они несли с собой плетеную корзиночку. Но сами складывали в нее стопочкой найденные небольшие сводки от советского информбюро — их неизвестно когда сбросили с самолета. Накануне Антон случайно набрел на одну. И нынче с оглядкой по сторонам подбирал их по разным числам, окрыленный такой редкостной удачей — так представилась возможность узнать из них подлинные новости.
Но внезапно — как обухом по голове! — раздалось откуда-то знакомо повелительное:
— Kommen sie zu mir! — Идите ко мне!
Оказалось, что трое фашистов все-таки сидели вблизи, за копной клевера, и прекрасно видели ребячье занятие; ребята не заметили их — увлеклись немного. Ну, попали в переплет!
— Kommen sie zu mir! — повелительнее повторил, поднявшись во весь рост из-за копны, тонкий светлый офицер. И с превосходством пальцем поманил ребят к себе, ровно котят. А по-русски добавил: — Не выбрасывать! Сюда давай! Живо!
— Видишь, глупо: сцапали, — выдохнул Антон сожалеючи, объятый страхом: мигом осознал отчетливо, чем грозило это им, и почувствовал себя очень виноватым перед Верой — втравил ее, малую, в столь опасную историю; но, как старший, пытался все-таки подбодрить ее, испугавшуюся тоже, побледневшую: — Что ж, пойдем. Не бойся… Ничего, авось… — И взял ее, дрожавшую, за руку. Сам дрожал — больше за нее. За листовки могли и расстрелять. От фашистов станется…
Несомненно, Антон, большой, сглупил: рисковал сестренкой. Подвел ее. Вот проклятье!
Так с испугом близились к копне по скошенному клевернику.
Возле нее подзывавший их — вылощенный офицер в серо-зеленом френче с нашивками — поджидал в нетерпении, поигрывая плеточкой, забавляясь ею, тогда как еще двое офицеров меланхолично полулежали на душистом обвяленном клевере, одурманенные еще солнечным теплом, и искоса вцеливались взглядами в ребят, оборвышей. Едва ребята к ним подошли, как лощеный этот офицер, наклонившись, ущипнул за уголок один пожелтелый листок в корзинке и с подчеркнутой брезгливостью извлек его оттуда; незамедлив, сунул его в нос Антону, холодно спросил:
— Сколько лет есть тебе? Говори!
— Мне — тринадцать. — сказал Антон.
— О, мой сын тоже тринадцать… Ты читай нам это! — И далее фашист даже пояснил, почему велят (обнадеживающий жест): — Да, я русский язык знаю хорошо, но читать по-русски не умею. Ты читай, мы слушаем. — И, сунув в руку Антону листовку, снова сел рядком с сослуживцами, примял собою сено. Был весь во внимании.
Возможно, под влиянием развития военных событий не в пользу немецких войск, покорители трезвели, а наиболее реально мыслящие из них уже всерьез задумываясь над своей обманутой судьбой, хотели теперь лучше узнать самую истину, узнать от серьезного противника, с которым вероломно и жестоко воевали; могло также статься и то, что офицер, знавший и произносивший русские слова, умел и читать по-русски, только не хотел делать этого при сослуживцах, с тем, чтобы не быть обвиненным в измене, а любопытство его возобладало… Не дано Антону было знать ничего…
Не стоило злить нацистское офицерье. Пересекшимся дрожащим голосом Антон начал чтение сводки. И раз, и другой остановил его светлоликий повелитель — переводил дружкам прочитанное им. А раза два Антон останавливался в нерешительности, вопросительно взглядывал на него.
— Что? — строго спрашивал он.
— Тут сказано: «фашистские изверги». Так и читать? — Антон боялся переусердствовать — во вред самим себе. Вера-то уже тихо, жалостно хныкала. Пронзительно жалко было ее, беззащитную сестренку.
— Дальше! — подгонял, серчая, хмурясь, немец. — Всё читай!
Верочка сильней подвсхипнула за спиной Антона.
— И еще написано: «Смерть немецким оккупантам!»
— Я сказал: читай до конца!
— Всё я прочитал. Конец. Вот.
Тогда офицер, командовавший Антоном, опять пружинисто вскочил, выхватил из рук его корзинку, опрокинул ее наземь; пачечкой листовок завладел и начал мелко крошить их на части. В некоей задумчивости. Важной, должно быть.
Сестренка поскуливала.
Чадил черный дымный султан над станцией.
— Das ist die Ruhe von den Sturm. — Это тишина перед бурей, — проговорил, точно ребят не было, кивнув в сторону развалин города, полулежавший офицер.
— Ja, nemlich. — Да, именно, — лениво подтвердил другой.
Они угадали. Напророчили. Немедленно обрушился сверху соединенный гул моторов, мощная стрельба: это совсем неожиданно с южной стороны, откуда никто не ждал, залетели понизу советские штурмовики. Сейчас запоздало забухают зенитки, затрещат наземные пулеметы; вспыхнут вверху дымные, разлетающиеся у пола снарядных разрывов; зашелестят, взорвутся бомбы, засвистят каленые осколки. Нужно моментально прятаться. Лечь на землю. Втиснуться в нее. Не счесть, сколько раз такое уже был с ребятами. И снарядам нашим постоянно кланялись, считали, где перелет, где недолет, где сторонкой ушло… Но какая-то радостно звенящая сила прямила и удерживала Антона, — он лишь чуть присел от грома праведного рядом с Верочкой: ведь на крыльях штурмовиков сияла красная звезда! Ого! До нее рукой достать!
— Weq! Weq! — Прочь! Прочь! — пригнувшиеся офицеры с искаженными лицами только отмахнулись от них (и листовки их уже не интересовали) и тотчас же проворно-прытко поползли на корточках по стерне вокруг копны.
Антон же с Верочкой еще не вполне уверенные в том, что опять свободны, подняв пустую корзиночку, проворней уносили прочь отсюда ноги.
— Сюда, сюда, — направлял Антон сестренку впереди себя по извилистой канавке, все глубевшей дальше, — хотелось под грохот налета побыстрее скрыться с офицерских глаз долой. Антон страшился возможного вероломства и, удаляясь от немцев, все оглядывался. — Ну, ну, успокойся. Уже всё. Не пугайся.
Самолеты быстро пролетели.
XXXIII
Теперь что: Наташе в душе не хватало какой-то прежней устойчивости, цельности, округлости мира в ее представлениях его сложного образа, словно он, как при землетрясении, прорвался со всех сторон, и все противоестественно и отвратительно торчало в нем наружу, повергая сплошь людей в отчаяние.
И, следовательно, нужно наново находить себя, отыскивать иную даль — прибежище. Ох-хо-хо! Все разладилось.
Прежде Наташа много, жадно читала пропасть всяких романов, один другого значительней, захватывающей; пришедшие открытия, испитые из них, в ее уме наслаивались на зримые, уже существующие вокруг нее понятия и истины. Стало быть, очень естественно обкатывался, вращался ее клубок возмужания, еще не закончившегося. Но смешно: тогда, когда, бывало, она задумывалась (не теперь) о дальнейшей собственной жизни, ей, как ни диковинно это казалось, представлялось все таким же обкатанным, круглым, с такими жe мужскими позолоченными круглыми часами нa цепочке и спокойно-довольным мужем, с наслаждением курящим папиросы «Беломор-канал», как и в доме тети Маши, маминой сестры, носящей к тому же круглые жемчужные серьги, которые очень красили ее. Так поразительно увиделось Наташей однажды, до войны, во время своего делового визита к родственнице вместе с Антоном и Сашей, которых она сводила на примерку: ее портняжничавший муж Константин шил для них сразу два простеньких костюмчика из одного дешевенького материала.