Выбрать главу

Он поверил. Он приехал. Ей затейство удалось.

— Да ты прохиндейка, голуба! — возмутился он, подходя к театру и разглядев именно ее, дожидавшуюся его, — малоузнаваемую, располневшую, видно, после родов, не ту юную, хрупкую Оленьку… Лицо у ней округлилось, глаза как-то помельчали, потускнели, были сытые. — Не могла ты без обмана обойтись?! Что за конспирация, скажи? Для чего я тебе нужен?

— Извини, мне захотелось встретиться с тобой здесь, где мы увиделись впервые; но я не была уверена, что ты согласишься. — И Ольга залепетала как ни в чем ни бывало о чем-то невразумительном: — Мне кто-то говорил, что ты насовсем переехал в Москву, поближе к сестрам своим, и я думала проверить наговор…

— Придумки все! — Антон был сердит. — Видишь: я — живой! Не утопился, не повесился…после расставания с тобой… Не было на глупость ни минутки времени.

— Да, мы свадьбы не затеяли — и ты с жалостью отпустил меня…Хотя не хотел…

— Был зелен, неумен и глубоко неправ; если в чем-то ты бессилен, чувствуешь, — тут незачем вести философские беседы…Ты давно — и скорей, чем я, — определилась. Разбираться нечего… Ну, и как живешь? Вижу по нарядам, что довольна… Рад, что не заблудилась…

И, пока они прохаживались вдоль канала, шурша листьями опавшими, Ольга сообщала ему впопыхах о том, что ее муж, директорствовавший в школе (куда Антон — надо же! — и устроил ее, Ольгу, учительствовать по окончании института Герцена), — ныне спортивный комитетчик, босс (номенклатурщик, значит) и что их сын почти двухметрового роста, что и отец, с тем же зычным голосом, уже служит офицером. А она успела объехать же полмира. Побывала в Париже, в Риме и в Нью-Йорке, и в Австралии даже.

— Да, Оленька, живем уж так, что Родины своей не узнаем и не хотим ее признать, — вырвалось у Антона. — Растрепанные все несемся в Париж… Надо прошвырнуться, засветиться там — потрафить эгоизму своему… Мотаемся в погоне за чужими красотами, а свои заплевываем, топчем их. Вы что — шибко голые? Дворники или поэты? Завидуете тому миру, что поприличнее одет?

— Ну, уж скажешь ты! — обиженно надула Ольга щеки.

— Но тебя ж прельстила, видимо, безбедность твоего существования? И теперь ты норовишь лишь похвастаться этим-то передо мной? Однако я плохой коллекционер всяких «ахов». Лучше-ка скажи, как родители живут.

— Папа давно умер. — Ольга привздохнула. — Шел из бани — простудился. Схватил воспаленье легких…

— Сочувствую тебе и Зинаиде Ивановне…Она одна живет?

— Мы ее не оставляем… И возьмем к себе…

— Одной-то ей горестно, знать…

Поздней Ольга растерялась от свалившихся на нее несчастий и невзгод.

«Жизнь проблематичная, — рассуждал Антон сам с собой, шагая по дорожке. — Отчего ж мы сами себя обманываем и обманываться рады? Бродим в потемках осознания, ровно в тупиковом сне, пробираясь по каким-то заброшенным лабиринтам; вокруг веет сыростью, затхлостью и забвением. И видишь сутолоку, перебинтованного морского пехотинца — вроде бы безунывного Кости Махалова и бегущего со страхом во всю прыть капитана первого ранга — с рапортом и честью к адмиралу; и видишь тут смеющуюся Ингу, жену Кости, тоже уже почившую… А такое и привиделось потому, что беспокоен-таки напарник по санаторной комнате…Не повезло…»

На тебе — рабочий-заточник, но поступал, как таежный динозавр; он первые три ночи вообще будоражился — почти не спал; много кашлял, беспрерывно выходил вон, чтобы покурить, и входил, щелкая дверью и щеколдой; шумно двигал конечностями, задыхался, запивал водой из графина лекарства. Как вскоре он скупо объяснил, он нипочем не может сразу попривыкнуть к новому месту ночлега, словно подвергается пытке. Да и потом он вел себя шумливо, дико, как бы не замечая никого (не здоровался по утрам, не прощался ни с кем), лишь звуками давая всем знать о своем земном существовании.

По аллеям этим еще в тридцатые годы легко похаживала молодая Янина Максимовна, учительствовавшая Любина мать.

Странно, что Антону также приснилась Инга. Повод — тоже ее вспомнить?

Да, как-то раз в мае к приехавшим сюда, на пляж, на денек Антону и Любе присоединилась целая орава знакомых: Костя Махалов с Ингой и сыном-подростком Глебом, их родственники и Ефим Иливицкий. И вот было, что за пляжной трапезой, когда все болтали непринужденно, кто-то заговорил о супружеской верности, а Люба с веселостью и рассказала без всякого умысла о том, как однажды (в период своей размолвки с Антоном) она зашла в «Север», чтобы пообедать, и что же она увидела тут: невдали, за столиком, — ее верный, нежный Антон с приятелем в обществе какой-то девицы! И они-то всячески ее обхаживали! Вином потчевали!

— И, конечно, мой Костя был там? — вспыхнула Инга. — Уж признайся!..

— Нет, не знаю, кто, — опомнилась Люба. Они взаимно недолюбливали друг дружку с самого начала их знакомства. Инга была ревнучей — ужасно. Ей льстило, если вокруг увивались ухажеры; но, не дай бог, если в роли ухажера других женщин (как и бывало) оказывался собственный влюбчивый муж, которого она не любила, а воспитывать — воспитывала по-своему, зная его слабости. И поразительно: он, удалой товарищ, храбрец и остряк, невиданно пасовал перед ее напором и скандалами по пустякам. И теперь он нервно молчал.

— Ну, и что ж ты, Люба, сделала, увидав такое? — спросила Инга с вызовом.

— А ничего. Полюбовалась на них. Пообедала и ушла.

— Нет, не признаю! — воскликнула Инга, состоявшийся юрист как-никак. — Я бы подошла к их столу, дернула за скатерть и всю-то еду и питье опрокинула на них. Знайте, мол, ревность…

И все рассмеялись от этих ее откровенных, несдержанных слов.

— А ты еще говоришь, — сказал под смех Антон Любе, — что пора всю власть отдать в руки женщин… То ли у нас будет!..

Даже сама Инга засмеялась, оттого что переборщила малость…

Тем не менее, сейчас Антона волновали многие несоответствия житейские.

ХХ

В предвечерний час, как Антон приехал домой, новенький, гладенький и вылизанный депутат, что яичко (прямо ж гоголевский щеголь), давал телеинтервью, сидя за черным столом, перед стильно причесанной журналисткой; он бойко, с блеском глаз, хвастался тем, насколько полезны они, избранники, слуги народа, наблюдают за законностью действий городских властей. Они, все сами видят, понятливы, демократичны и интеллигентны — на заседаниях своих не дерутся, в отличие от думцев, на кулаках и не таскают за волосы женщин. И достойны великого города, не позволят ему пасть безответственно — без власти надлежащей, уж будьте спокойны!

— И где только пекутся такие персоны?! — У Антона даже испортилось настроение надолго. Он выключил телевизор.

К тому же добавилось и Любино саможалейство. Она вновь сказала:

— До чего надоело так жить! Вижу: дура я набитая, что три десятилетия назад, когда у нас не было еще дочери, не уехала в Германию, чтобы пожить нормально, припеваючи, как советовала мне Ксения, сослуживица; она-то, молодец, сумела и детей — дочь и сына — туда выпихнуть и сама успела, бросила в Ленинграде все. Правда, все-таки продала квартиру…

Антон уж не вздохнул, а само собой у него аж задержалось дыхание: худшего сожаления, на его взгляд, она не могла и придумать! Ведь в сорок первом, когда наподдали немецким воякам под Москвой, он, двенадцатилетний малец, язвительный перед ворогами, трусливый, но не плачущий вовсе, стоял возле колодца, у своей избы, под прицелом у взбесившегося закоченевшего на морозе гитлеровца, который все не мог палец просунуть к спусковому крючку карабина… И стольких варварств немцам он с тех пор не мог простить ни за что. Никогда!

Но Люба ничего подобного не хотела знать и слышать — она относилась ко всему, что касалось мужниной жизни, настроений и даже творчества, как к потусторонним, частью придуманным или неудачно предложенным свыше, а потому незначащим, непривлекательным для нее явлениям, ничего ей не дающим; ее быстрые умонастроения и умозаключения двигались в иной плоскости пространства и пересекались с пространством мужа лишь в сопротивлении их понятий о жизненном благополучии. Особенно ныне, когда все из этого обозначилось ясней.