Выбрать главу

Она продолжала развивать свою мысль:

— И мама моя, почти дворянских кровей интеллигентка, получала за свое учительство пенсию в пятьдесят рублей! Насмешка, и только! Хотя при НЭПе они, будучи студентками, могли не только пропитаться на стипендию, но даже и приодеться прилично…Она нам рассказывала…

В нынешние самокритичные времена Люба, высказываясь перед Антоном умно — радикальнейшим образом — почище всех ветхозаветных революционерок — и чаще нелестно вообще о прошлом, — могла многое из жизни и ее матери и отца, которого она не любила, преувеличенно облагородить или совсем низвести по какому-либо поводу. Она словесно, не выбирая выражений, не церемонилась ни с кем, если что не нравилось ей или просто обсуждаемый человек не в том, по ее желаниям, загоне уродился и даже ходил не так. На этот счет никто не должен был заблуждаться. Никоим образом.

Да, Янина Максимовна Французова, не сословная дворянка, а мелкопоместная купеческая дочь, была артистичной, восторгавшейся и прекрасной до преклонных лет натурой и охотно рассказывала о своих занятных приключениях в молодости. И она была тоже недовольна тем, как сложилась у нее вся жизнь, предполагавшейся быть взаимно любезной к ней, как она сама, по ее понятию.

В 1920 году умерла мать Яны, и пятеро уже подросших детей остались на попечении отца и старались сами определиться в жизни. Яна, не закончив вторую ступень (с 5-го по 10-й класс) церковно-приходской школы в Рогнедино (село под Рославью), где два раза в неделю изучали закон божий, перешла на учебу в гимназию. В 1922 году, закончив ее, уже училась в Смоленском университете, куда ей дал направление профсоюз, и где все факультеты были с педагогической направленностью. На следующий год университет закрывался. Группа однокашников Яны поехали учиться дальше в Москву, в том числе и ее суженый, как все судачили, Никита Збоев, которому она симпатизировала больше, чем другим парням.

Душевный, дружески расположенный к ней Никита звал ее с собой в Москву, однако она почему-то поехала в Петербург — перевелась в тамошний институт Герцена, на 2-й курс исторического факультета (литературного здесь не было).

XXI

Для нее, двадцатилетней Яны, казалось, пришло перво-летье 1924 года — время исполнения ее желаний. Было у нее теперь такое чувство.

С ним она прогуливалась около Таврического сада, и ласковый ветерок лизнул ее в лицо и всплеснул над ее головой малахит вырезных листочков лип, а, может, оттого всплеснул, что какой-то шествующий молодчина задорно скомандовал:

— Сомкнуть ряды!

Никакой же такой гулко топающей гвардии вблизи не наблюдалось. И даже иные прохожие буквально вздрогнули от столь резкой бессмысленной команды, заставшей их врасплох; и один из них — здоровяк — немедля не меняя своего движения, как локомотив, беспощадно бросил вслух:

— Идиоты долбанные! Что орут!

— Ходют тут оторвы с Невского, — добавила плывущая гражданка в рюшечках. — И ведь не шлепнешь: брысь! Ить не крысы же какие…

Яна прыснула от смеха.

А троица парней (с книгами под мышками) упражнялась в словах:

— Пардон! Пардон! Спешим догнать розочку на каблучках…

— Нас, студентиков, не понимают, истинно! Но признают…Прогресс!

— Итак, спросим: может ли любой — всякий Вась-Вась понять новоявленный модерн, максимализм в искусстве? Уверяю: нипочем! Тогда для кого ж это цветет?

— У публики, пардон, отсутствует сообразительность. И мера вещей…

— Чудненько! Шпарь искусствовед заштатный…Наш супрематист…

— Уж уволь меня, Илья, — я не могу домыслить за кого-то жанр. Бездна опрощения в картинах: совмещения с предметом нет и плоти живописной нет — плашки, рельсы вкривь и вкось положены, круги… Мысль не уловить… «Богатыри — не вы!» Увы!

— Да ты, Гарик, восхищаешь мозговитостью своей…Но ведь, кажишь, и селедка в натюрмортах есть? Не так ли?

— Послабление, как ни крути…Соблазн обывательский…

Молодые люди, вероятно, побывали на какой-то художественной выставке.

— Вон в том магазишке…Мы селедочкой разжились. Шик! — Подмигнул и, заплетаясь языком, попутно сообщил, как добрую весть, проходящий наперерез в компании подвыпивший работяга. — Эй, селедочку не урони! Сейчас мы ее с лучком, с постным маслицем… Закачаешься… — Предвкушал он скорое удовольствие. — А может, и вы того… Примкнете и пригубите? Я — Василий…

— Нам некогда, отец, Вась-Вась…

— Не робей, ребятушки!..

Опять смеясь, они прибавили шаг.

— Мы все — в постмодерне (началось то еще при царе) и жуем его, — объяснял, горячась Гарик. — Все трубят, изош-лись по этой части: строим, дескать, новое счастье, долой старую форму. А середины-то в искусстве нет: либо зашифровывается суть вещей, либо расшифровывается донага. Меры-то изображения нет. Она пропала начисто. Хотя нам и говорят: подождите. Новому времени — новые песни. Все уляжется, еще преобразуется само.

— Это же палят мимо яблочка, — говорил спокойно Илья. — И такой экспонат не выставишь в храме, где молится народ. Что ж тогда профессионально должна быть и преемственность? Время доказало.

— Ну, а ты, неведомая куртизанка полосатенькая — ты гуляешь сама по себе или в постмодерне? — нагнали они идущую Яну. Она, в сарпинковой блузке с широким поясом и в легкой кремовой шляпке с чайной розочкой в ленте, в туфельках, изящно выступала под сводами крон деревьев и, услышав, вернее, сообразив, что на ней сосредоточено чье-то доброе внимание, еще чуточку подождала деликатно, не спешила открыться. В юности свойственно все принимать здраво и верить в свои силы, особенно тогда, когда в жизни складывается все удачно и появляются друзья-единомышленники и почитатели, будто ниспосланные небом.

— А-а, это вы, языкастые рыцари, как всегда балагурите? — Отозвалась, огляделась Яна. — Обсуждаете проблему жития святых или крестовых походов?

— Ни то, ни се, подружка, — сказал Гарик. — Мы вовсе не святые угодники. А стараемся поухаживать за теми, к кому у нас сердце стремится.

— Да, прямо выпрыгивает из груди, вот, — добавил Лева.

— Ах вы, невинные угодники! — Она погрозила пальцем. — Я девушка слабая, беззащитная…

Правда, правда: у этой троицы молодцов росло к Яне особое отношение; она стала для них как бы недостающим звеном в общении, в определении самих себя. У ней был какой-то шарм, с ней у них завязывалась своеобразная компания; с ней им, думающим, рассуждающим по всем аспектам бытия, было веселей, уютней и порядочней. Они чувствовали себя мужчинами и умницами, которых она не отвергала — привечала равным себе образом. Открыто. Не рисуясь. Они все сообща могли обсуждать свои проблемы и дела. Надо сказать, в их студенческой среде царил культ внешнего ухаживания. И все, что было связано с этим, воспринималось ими, ребятами, естественно, не ревниво, весело, как и подобает молодым, приветливо настроенным друг к другу, не подверженным чопорной холодности и замкнутости.

— Ну, что ж, занятия наши горят синим пламенем?

— Наверстаем, не дрейфь! На что нам соображалки дадены…

— Кстати, Яночка, к нам, троим, прибавился еще один.

— Итак, я, было, путала вас, а тут — новый сюрприз?

— Без сюрпризов нам жить невозможно.

— Где же ты вчера пропадала, любезная? — Спросил Гарик.

— Утром шла себе по улице, — охотно призналась Яна. — Услышала, как благочинный мужичок толковал одной дамочке: — «Что, милейшая, начнешь с утра делать, то и до вечера не переделаешь. Поверь!» Я догнала этого мужичка и спросила с вызовом:

— Скажите мне: а я что буду делать сегодня?

— Что начнешь с утра, то и делай, красавица, — проговорил он, не сбавив шаг и почти не повернув голову.

А я вышла из дома затем, чтобы купить мыло для стирки. Ну, дома я почему-то взяла ведро и тряпку, чтобы прибраться в комнате — пол-то грязный! Надо помыть. Стала мыть — разлила везде воду; стала вытирать пол — опять воду разлила. Так почти до вечера и промаялась с приборкой да стиркой потом.