А Жора начал фронтовой опыт с первого же дня немецкого нападения. Служил пехотинцем и матросом на судне и морским разведчиком. Исползал на животе, что говорится, все от Крыма до Новороссийска и обратно. И дальше. Оба его брата погибли. А что и отец пропал без вести, он узнал лишь в 1944 году, когда наши освободили изщербленный Измаил, и он нашел мать и сестру живыми.
Это Жора спасал Костю, коварно подстреленного власовцем в пролете здания Будапештского банка, — быстренько вытащил его из-под обстрела на улицу, за мраморную тумбу; здесь Костя лежал совершенно беспомощный — над ним цвикали пули, свистели осколки, куски щебня, пока Жора отстреливался и не подоспели товарищи — невообразимо долго.
— А ты, Жорка, помнишь, как вы ввалились в палату армейского госпиталя — ко мне? — Костя прожевал кусок сардельки. — Госпиталь помещался под Будапештом, в какой-то бездействующей тогда школе.
— То все при нашей памяти, друг, — сказал Жора, поглощая еду.
— Мне помнится еще: ты приворожил тем днем медсестру-толстушку. Фамилия ее была Индутная. Вы понавезли гостинец, угощений, вино…
— Надо же! И ты аж фамилию ее запомнил? Ну, мастак!
— Так она расписалась на моей груди.
— Что, доподлинно? — удивился уже Николай.
— На гипсовой накладке на рану. И потому-то мне запомнилось ее имя.
Картина послеоперационных хлопот с ним в перевязочной Косте виделась зрительно сейчас даже отчетливей прежнего. Его гипсовали на деревянном помосте, возле горящей печи (у противоположной от окон стене). Рядом был столик с гипсовой массой, с бинтами, пропитанными ею, тут же — ведро с бинтами. Медсестра бинтует вокруг тела, захватывая грудь; последнее, что она делает, — выдавливает на сыром еще гипсе химическим карандашом: «ХППГ N 50. Гипс наложен 19 января. М/с Индутная». Эта штука была у него как раз на груди — он эту надпись читал, глядя в зеркало, когда был без тельняшки.
— А назавтра после гипсования, рано утром, — рассказывал Костя для всех, — я проснулся от близкого грохота. Глаза продрал и вижу — парень, мой сосед, стонавший непрестанно, сидит на нарах. Чумной. И только-только приходит в себя. И даже не стонет.
Оказалось, ему — он после признался — приснилось (и ему повиделось), что в палату вошел какой-то человек. Был тот в белом халате. И объявил о срочной эвакуации всех, так как ползут сюда фашистские танки. Причем и точно скомандовал: — «Кто сам может идти, выходите вон живей!» И вот парень (он был ранен в левое бедро, и стянут гипсом по торсу как обручем) во сне нащупал правой рукой нож под матрацем, подцепил лезвием крепчайший гипс (режут-то его ножницами, когда снимают) и снизу вверх располосовал его. Разорвал его и выбросил на пол. И только тут он очнулся, когда обломки гипса грохнулись о пол; и он увидел, что сидит с кровоточащей раной на бедре, а тот человек-видение исчез. Вместо того возник перед ним настоящий дежурный врач — и был поражен. Врач осмотрел тело пациента — и на нем даже царапины от ножа не нашел! Какая же силища вышла наружу! Разом!..
И снова отправили бедолагу на гипсование.
Я еще расскажу, Жора, ты ешь, ешь… Был здесь достойнейший зрелый хирург. В минуты, если выдавалось полегче, он читал нам, раненым, поучительные лекции, чтобы подбодрить нас… Например, он говорил: — «А сейчас я прочту вам лекцию о любви. Хотел поговорить с вами об остеомиелите… Но потом…» И он говорил нам, по сути, мальчишкам, без всякой похабщины, об отношениях между мужчиной и женщиной. «У вас, ребята, все будет! Нужно учиться любить друг друга…»
— Уважаю таких сподвижников душевных, — сказал, вздохнув, Николай. — И что дальше?
— Подожди, Коля, еще не все… Скажу: может быть, поэтому и атмосфера в палате держалась уважительная… Однажды какой-то обормот легкораненый, но скрипучий стал обругивать медперсонал — женщин, так все раненые сами дружно осадили его: — «Да ты, гнида пузатая, что корчишь из себя? Ты видишь, как они здесь на коленях ползают перед тобой; все моют, вылизывают — покою не знают, а ты кочевряжишься… Выселим тебя!..»
Лежал тут еще один интересный еврей — матрос. Под Одессой его родные прятались от оккупантов, но тех выдал какой-то негодяй — их расстреляли немцы. Когда освободили Одессу, этот матрос выпросил у начальства три дня отпуска, приехал туда, на родину. Убедившись, что родных уже нет на свете, он застрелил негодяя и вернулся в свою часть на фронт. В бою он потерял обе ноги, но ночью в бреду забывал о том — и вскакивал. И был в ужасе от того, что на лице у него назрел пугающий чирей. Умолял всех: — «Ой, не трогайте, только не выдавливайте! Я умру…» Лечащий врач подошел к нему. Со словами: — «Ну разве можно это трогать? Никоим образом!» — И вдруг как нажал пальцем посильней — и сразу стержень нарыва выскочил.
— Тебя же оттуда увезла на лечение, как я помню, одна молоденькая докторица, — заметил Жора.
— Было, было, кстати, с вашей помощью. — Костя улыбнулся.
— А куда? — спросил Антон.
— В Морской стационар. На территорию Румынии.
— Расскажи-ка нам, маэстро, по это, — попросил Лущин, оживившись. — Все-таки романтика. Да и Жора, наверное, не все знает. Некогда было…
— У Жоры самого таких историй тьма, — сказал Костя. — Он скрытничает.
— Ничего похожего нет и в помине, — засмущался Жора. — Ты давай — рассказывай. Не мучай людей.
— Да мне жаль: видно, в сборе на отъезд я и потерял хорошие часики. Спохватился, что их нет, слишком поздно. Каюсь.
— Какие часики?
— Память. Подаренные мне в палате одним пехотным офицером. Умирающим. Он был тяжело ранен шрапнелью. А перед этим к нему приехали моряки и преподнесли ему часы старинные черные с цепочкой и с чугунными крылышками. Так вот он, когда принесли нам завтрак, приподнялся чуть на локте, и спросил у меня, моряк ли я. Я назвался чернофлотцем, рулевым. Что ему точно понравилось. И тогда он сказал, что дарит мне часы, и протянул их лежачим ребятам, чтобы мне передали их по нарам.
— Я очень люблю моряков и преклоняюсь перед ними, — говорил он с трудом, голос его прерывался. — Любой моряк мне дорог. И я расскажу, почему. Дело было в Одессе. Давно. Я был восемнадцатилетним студентом. Раз шел по улице и увидел, что на одного моряка, который защитил какую-то старуху, напали четверо хулиганов. — «Хлопчик, помоги! — крикнул он. — Прикрой мне спину!» И я, нисколько не раздумывая, бросился к нему на выручку и встал за его спиной. Я-то прикрывал его как листок папиросной бумаги, не лучше; хулиганы были здоровые парни, а я щупленький, худой. Но двух минут моряку хватило на то, чтобы буквально раскидать напавших. А я попал в медпункт — ударили меня чем-то по голове, и я потерял сознание. Моряк, видимо, запомнил, кто я и откуда. На другой день в больницу пришла делегация из десяти военных моряков с конфетами и цветами. И потом они как бы шефствовали надо мной. Этого я никогда не забывал.
С этого-то, други мои, и заладилось их шефство коллективное надо мной, подопечным; они-то уж не забывали обо мне, если мы брели-ходили близ друг друга по одной же широте…
— Мне очень жаль, что не сохранил его подарок. — Костя привздохнул.
— Небось, ты загляделся на новенькую докторицу, — подсказал по-дружески Николай. — Был-то очень молод, шибко влюбчив — кровь в тебе играла… Ведь все мы, герои, в докториц влюблялись и еще влюбляемся… О себе скажу…
— Постой! Зачем «был»? — возразил с горячностью Костя. — Не-е, досужий детектив, мне тут не светило ничегошеньки… Ни на йоту… Я соображал чуток. Боготворил… Поверь…
— Ну-ну, молчу, мил-дружок. Молчу.
VI
И сказанное Махаловым было верно пожалуй. Тогда.
— А где же мой матросик? — живо воскликнула влетевшая в госпитальную палату, как увидал Махалов, белокурая капитан медицинской службы. С морозца она, ладная собой и, видно, уверенная в себе молодая женщина, придерживая пальцами шинель, лишь накинутую на плечи, в берете и щегольских хромовых сапожках с желтыми отворотами, стала в помещении и разом оглядела ряды нар с ранеными. Это несомненно заинтриговало беспомощных бойцов, оживило их; все зашевелились, нетерпеливо заскрипели на досках, зашумели-забормотали.