Выбрать главу

– Да, куда-то тоже канул так и мой Станислав Евгеньевич, – отозвалась тебя Дуня в некой тихой растерянности, или в смятении, хотя с самого начала она еще не сомневалась, верила в то, что Станислав живой.

На Хорошевской большой дороге, то посуху, то в мокроте, то в снежной еще каше, хлябая и кроша затверделые заледенения и слежавшийся обтаиваемый снег, группками и одиночно двигались и проезжали туда-сюда довольные, веселые красноармейцы, офицеры. И эта веселость их – после виденного там, под Волгой, невдали отсюда, – отдавались в душе Дуни странным неприятием ее. Но они, служившие на войне люди, радовались так и каждому приветливому дню, дарящему им жизнь; они радовались оттого, что шли, что ехали, что друг с другом разговаривали мило и что пригревало славно солнышко и, что обувь чавкала и что, главное, были они в движении. Движение сейчас для них символизировало, видно, нечто большее, чем здоровье тела и спокойствие, – счастливо окрыляющие перемены в настроении, в подъеме духа.

После этого Антон как-то помрачнел, замкнулся. Словно втайне он искал – искал что-то очень нужное – и пока никак не мог ничего найти перед собой.

Не один он, видно, пребывал в неравновесии.

Со многими, или почти со всеми, происходило нечто же подобное – ясно или тайно. Возраст роли не играл. Существенной. Не очень.

IV

Очень велико, неукрощенно раскрутилось и катилось, проворачиваясь, это безысходное несчастье военное, от которого шутя не отпихнешься, не откупишься по-бабьи; оно безостановочно, все не кончаясь, добавляло людям новые жертвы и руины и новые муки, терзания и огорчения. Вследствие чего и Анна уже находилась в своих долгих чувствах – ожиданиях хотя бы частичного возврата прежней жизни как бы еще замороженной, почти отрешенной: ей верилось и еще не верилось даже, что все они опять свободны и что, следовательно, можно не боясь ничего, никакой расправы дикой, грозящей поминутно, наконец вздохнуть полной грудью, как хотелось ей вздохнуть в дни далекой молодости, живокровно-терпкой, легконогой, несмотря на обложную черную работу по домашнему хозяйству. Освобождение, а с ним и возвращение человечности, начавшийся сразу вместе с общением с бойцами – с их понятно-обыкновенными просьбами, беседами, добрым вниманием и искренним сочувствием – мало-помалу вновь в ней пробуждали и всполыхивали зарницами совсем ожившие к жизни чувства. Она только не знала хорошенько, верить ли ей окончательно в том, во что она хотела опять верить. И никто не мог ей подсказать что-либо. Просто ждать, надеяться? Как уж было?

Но чем дальше и чем больше в Анне притягательно, как свойственно всем людям, укрепляло пробужденное желание столь охранной веры в лучшее для себя и своей семьи, а также и для всех, и неиссякаемо в ней повышался ненадежно хрупкий все-таки интерес к возможно ожидаемому ей, тем больше уже тревожились за нее по-своему – в обратном смысле – ее дети, уже отчетливо понимавшие, чем это может обернуться.

Вместе с тем, несмотря на то, что Анна очень ждала какой-нибудь весточки от мужа и про сына, она, как ни странно было, уже боялась увидеть направляющегося именно к ней почтальона (хотя никто еще не почтальонил), боялась тем больше, чем дальше с каждым днем отдалялся такой момент: она, действительно, боялась получить плохую весть о них, потому как и такое могло быть, понимала она.

Вероятно, лишь поэтому Наташа и стала вскоре почтальоном: стала почту разносить по деревням, входившим, как и раньше, в один сельсовет, – для того, чтобы хотя бы упредить ее мать, если что…

Наташа сама так придумала – и ей стало спокойнее как-то жить.

Из-за молодости своей и, стало быть, еще нерастраченного здоровья и неугнетенного (она полагала) психического состояния Наташа все-таки признавала себя менее, чем в особенности мать, уязвимой перед неминуемо ожидаемым или всеми несчастьем – и по дочерней обязанности перед ней и как самая старшая в семье она уже брала самостоятельно на себя какие-то инициативы в семейных делах.

Однако она сама, подобно матери, своим браться и сестрам, подобно и тете Поле и тете Дуни, еще не разуверилась – еще надеялась на то, что то несчастье, может статься, не коснется – не зацепит отца, слава богу, все обойдется; так в моменты бомбежек и артиллерийских обстрелов все они верили, что бомба или снаряд не попадут в их избу, или в их землянку, как и сейчас не верили (хоть и знали), что Маша может скончаться скоро, скончаться у них на глазах. Свойство человеческих чувств и привязанностей в том и состоит, что благодаря им человек до самого конца верен в своем отношении только предполагаемо вечно живому, что есть перед ним и связывает его с ним. Чувства и привязанности эти в нем могут только притупиться под действием каких-нибудь причин.