И даже про детей своих он ничего никому не наказывал – не обмолвился ни словом, ни полсловом, не примирился с ними: он сам по себе, они сами по себе; вот исправно прихаживала вокруг него верная Большая Марья, и довольно и ему, и с него.
– Колинька, братушка! – воззвала к нему Анна. – Неужели ты не приголубишь напоследки сына, дочерей своих? Непримиренным будешь? Ведь они ж живые. Со своим тут, около тебя, правом… Душа так щемит…
Она неспроста взывала к его совести: знала, что уже не встанет он. Недавно ей приснилось: Маша подавала ему руку…
В устоявшей избе, с пронизанными насквозь стенами осколками бомб (с «кукурузника» осколочными угодило – двоих сверстников Антона убило – они играли тогда в карты за столом), Макаровы дети, с которыми Анна была ласкова (она перецеловала всех), были какие-то неприкаянные, пришибленные и нахохлившиеся при вернувшемся к ним отце: они не простили ему, выходит, до сих пор того, что он привел без их спросу вторую жену себе – Большую Марью. Где он отыскал ее?
Очень угрюмствовал Гриша, нелюдимый, колючий, весь в папочку нравом и своей сердитостью, такой неласковый к нему и к мачехе; смотрел в одну точку калеными, сузившимися от решимости сердиться, глазами, ноздри раздувались, ерошились ежиком непричесанные волосы. Порох малец был – и только. Дескать, это он, один отец, мать сгубил, загнал. О-о! – наобвинять сколько можно, стоит только захотеть.
А она, Елизавета, отчего угасла безвременно. Тогда, в смутные, тридцатые годы, хотели самого Николая раскулачить: корову взяли, еще чего-то взяли у него. Жена Елизавета поехала в область – в Тверь – хлопотать насчет его; документы она подняла, стала доказывать всем: он – красный офицер – не трогайте его. Его перестали трогать. А она после этого гриппом переболела. Два года потом поболела – и все.
Но Николай по-прежнему ершился бескомпромиссно, неподатливый.
– Знаешь, что! – поднялся он, прежний рыцарь слова. – Давай мы-то не будем скандалить больше. За что нам с тобой, Аннушка, скандалить? Вернее, зачем, а? Списать они меня хотят? Что я поустарел для них? Хлам ненужный? С дороги прочь? Ставят мне в пику то, что я и не делал, косятся на меня, на мою эту жену. А я уж слышу нутром своим, как смерть ко мне пробирается. Шажок за шажком.
И Аннушка поджала губы перед ним, как тогда, в девчонках: знала его непреклонность. От него она пошла в свой отцовский дом – ее туда потянуло.
Вот отцовский дом еще был цел, цел и дубок, высаженный дедом, а мужниной избы нет. И вот это давнишнее, одно и то же приходившее к ней видение ударило Анну наяву. Да, все есть именно так. Говорящий монотонно Николай, беспомощный, лежащий в переду (где не было уже икон, но сходство с видением полное), как лежал до этого и дед, унижаемый им до последней минуты. И дедушкин дубок есть, рдеет весь приветливым светом для людей. Вот он, зеленый свет надежд, льющийся опять навстречу ей; он также и наяву далек, как в тех видениях. Но только она уже не побежит вприпрыжку вперед, сверкая белым платьицем меж весенних незамутненных разливов зелени.
И там Анна, там, в просвете веселого дубка – увидала на зелено-голубой возвышенности белевший крест покойницы Маши.
«Все распалось в звеньях нашей семьи, и все мы рядом», – странно подумалось ей.
Потом Анна шла мимо бывшего их овина, там, где ее оглушило однажды громом с молнией, когда она девчонкой бежала и испугалась очень; в бесконечной выси трещали и заливались жаворонки, и она думала неразрешимо: «Вот зачем он, Николай, жил и делал революцию, мучил всех и сам мучился и мучается еще? Зачем? Зачем я живу? Зачем мы все живем? Разве лишь для этого – множить и так многочисленные беды, мучиться? Нет, это не по божески, не по-людски. Не в наказание за что-то мы живем в вечных мучениях, а люди придумали себе оправдание для этого».
Николай скончался в мае.
XVIII
Однажды тетя Поля с нескрываемым смущением подступилась к Антону, с кем у нее с издавна сложились и сохранялись особенные отношения – на всегдашнюю ревнивую зависть ее сына, Толика. Она сказала:
– Я вот о чем хотела очень попросить тебя, Антоша, если можно…
– Пожалуйста… – Но он с некоторым удивлением остановился около покосившегося крыльца, глядя на нее: смутила ее просительность.
– Ведь ты хорошо рисуешь, сынок…
– Сейчас не рисую, тетя Поля, ничего. Уже давно. Рисовал когда-то. И надо бы, конечно, начать снова как-нибудь… Руки просят… Все исшершавились от копки этой…
– Почему ж забросил? – не отступала тетя Поля.
Взросло, виновато он пожал плечами:
– Что-то не рисуется мне сейчас ничто. Да и нечем.