– Но ты же хорошо, я знаю, рисовал. Все альбомы девкам разрисовывал, а Наталье – схемы, чертежи. Был у тебя талант определенно. Было ведь такое?
– Было, – как-то вяло согласился он.
– Так попробуй снова! Ну!
– Ну, только не сейчас… Попробую…
– Есть такая просьба у меня к тебе, Антоша: нарисуй-ка мне портретик Сталина. Уважь.
– Портрет Сталина? – его удивила ее просьба.
– Да-да, портретик Сталина. Я очень захотела.
– А зачем он вам, тетя Поля?
– В уголок избы его пристрою, там, где иконки.
– Для вас – нарисую, если вы хотите. Нет только листа бумаги подходящей.
– Может, где-нибудь я сыщу. Так обещаешь мне? – И она повеселела.
– Обязательно, тетя Поля.
– Запомни, Полюшка: все хорошо в меру, – многозначительно, с намеком, сказал на это слыхавший их разговор боец Леонид – новый друг Антона, но так, что это как будто предназначалось больше знать Антону. – Авторитет вождя тоже хорош в меру.
Не откладывая, Антон карандашом нарисовал портрет маршала Сталина величиной с икону, и обрадованная этим тетя Поля, вставив его в простенькую рамку, вывесила его под вышитым полотенцем. Через день, увидав портрет, таланту Антона заудивлялась деревенская неграмотная баба Марфа Метелина, заглянувшая зачем-то к ней в избу. Руками замахала, разволновалась и, забыв, зачем зашла, побежала домой и скоро принесла карточку погибшего сына и слезно просила Антона увеличить рисунок, чтобы повесить в рамочке – это все, что осталось от сына.
И с этого неотклоненного заказа Антон вновь возвратился к рисованию – с какою-то уверенностью в необходимости этого для всех.
Он даже и Семену Голихину не отказал, когда тот пришел с такой же просьбой, как ни недолюбливал его за вредность, немужичность.
За то, что в сорок первом долбил ломом землю во дворе их, кашинского, дома, будучи понятым, помогая гитлеровцам и Силину; что потом был против присутствия Кашиных в немецкой конюшне во время выселения – не хотел помочь, брюзжал бессовестно. Но его старший двадцатилетний сын Станислав здесь был не при чем: Станислав погиб на фронте при защите Родины от врагов.
Антон опять перерисовал с фотографии – и вновь было удачно у него; ему самому даже понравилось, как он нарисовал. А расстроганный Голихин за это дал Анне два килограмма зерна, и с этого дня стал величать его уже по имени и отчеству.
Вскоре зачастили к Антону многие женщины, кто потерял своих. И часто во время рисования им погибших, перед его глазами вставало, все застилая, видение тех лежащих ничком бойцов, павших у Волги.
Люди уже смотрели на то, что и как Антон рисовал для них и на самого его, как на открывшееся чудо таланта, перед которым простой народ всегда благоговейно-мудро преклонялся, и говорили ему, ровно большому: «Бог в помощь!» и кланялись ему, и пытались тоже величать – видимо, в знак благодарности, Антон понимал, его отцу Василию, трудолюбивому и безотказному в труде на пользу обществу. По-видимому, народ очень соскучился по искусству и теперь невзначай открывал для себя, что он жил в этих Антоновых рисунках: все уж специально приходили к нему – чтобы лишь посмотреть нарисованное им, приходили к нему как на выставку.
А как-то Антон упросил посидеть неподвижно полчасика-часок бабку Степаниду. И похоже изобразил ее с натуры. Бабка была этим польщена. Только попросила его:
– Внучок, черное пятно-то с носа моего сотри. А то люди потом скажут, если мой портрет увидят: «Эва, какая грязная была бабка Степанида». – Она, естественно, хотела выглядеть благообразно.
И с этого раза она уже не приставала к Анне со своими придирками, смягчилась как-то – тоже проявила, верно, страсть к искусству: преклонялась пред его силой.
И даже наши бойцы приходили к Антону с разнообразными просьбами, советами, рассказами о художниках, о которых они читали или слышали, – приходили к нему, как к настоящему художнику. Это было так диковинно. Он почувствовал себя совсем взрослым, уже не ребенком.
Один раз Антон принес нарисованный с натуры карандашом тот дубок, за которым стояла банька Макаровых, и раскрасил его красящим немецким порохом, поскольку никаких красок у него не было и негде было их купить.
– Он же должен быть зеленым, сынок, – виновато заметила Анна. – Или я уже ничего не понимаю? Поглупела?
– Нет, пусть будет красноватым, мам, – сказал Антон. – На заходе солнца.
– Но это ж вроде б неправда.
– Что вы понимаете! – сказал смеющийся боец, оказавшийся просто рядом.
– Я видел его именно таким, точь-в-точь, – упрямствовал в своей правоте Антон. – Смотря на него, когда садилось уже солнце и лучами било сквозь него. Дубок был красный весь. Корявый. Но упорный какой-то. И мне захотелось нарисовать его в этом красном свете, которому нет конца.