И оттого какие-то непривычные для нее слова, идущие изнутри, складывались у него как молитвой:
– Поклонюсь тебе, мама, за твою печаль; поклонюсь вам, поля, за ваше утешение; поклонюсь тебе, Ржев, за твои страдания, перенесенные с тобою вместе… До свидания, родина!
Странно: он сидел наверху, а молитва говорила о том, что он поклонится. Он сидел будто занемевший, а молитва вместе с тем была. Кто-то за него ее говорил так складно. Помогал ему. С самого начала предстоящего.
Многое хотела Анна ему сказать на прощанье, но так и не успела поговорить, как и с Наташей до этого; ничем особенным она его не напутствовала. Да и для него напутствия не нужно было: он был уверен в том, что то, что делает он, делает правильно.
Ему слышалась откуда-то Наташина любимая песня:
Мой костер в тумане светит,
Искры гаснут на лету.
Ночью нас никто не встретит,
Мы простимся на мосту.
Вспомнил он, как однажды они, школьники, рисовали город во время экскурсии и как его листок, подхваченный над Волгой, на крутом берегу порывистым октябрьским ветром, закружился над ней и улетел, падая в бездонную, казалось, глубину. Потом и во сне Антон не раз замедленно падал, как листок, в точно такие же безбрежные глубины с такой же или большей высоты. А теперь он ехал – несся навстречу чему-то новому, важному. И это его очень волновало.
Была еще только самая середина вздыбленной войны.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
I
«Ну, позволь! Спешишь, еще спешишь вприпрыжку… – Вниз с полынного откоса – по ступенькам кованым ржавый звук зудит вдогонку; галька-россыпь под ступней скользит, хрустит; терпко пахнет паром подсоленным, едом, тленом микроорганизмов донных. И под солнцем море, серебрясь и словно забавляясь, разливает и плескает зелень вот у самых ног твоих, величавое в своем просторе, спорящим с воображением твоим, с былью времени. Только неотвязно мысль парит: – Постижима ль нами суть того, что мы избираем-выбираем? Все пыхтим и повторяемся, и стадно топчемся, и ротозеем?.. Сколько чести!»
Так импульсивно размышлял, не смиряясь, тридцатилетний Ефим Иливицкий с самим собой на ходу; неизменной воркотней, как лекарством горьким, он утишал в себе подступивший зуд творческой неудовлетворенности. А конкретно: ничтожностью сделанного им. Вопреки желанию, потуг. Зато ныне он, как отпускник, и прилетел сюда, в Крым, с ясной художнической решимостью – проявить наконец себя; он рассчитывал и отдохнуть – поплавать и позагорать, а также и вволю порисовать живую-то натуру – отдыхающих на пляже – в вольных позах и движениях. Отличная-таки возможность попрактиковаться вновь. Для того, чтобы успешней проиллюстрировать сборник современной прозы – только что полученный им издательский заказ. Надлежало уже осенью сдать издателям дюжину готовых полосных черно-белых (тоновых или штриховых) рисунков. Что прекрасно давало осмысленность творчеству, стремлению и такую уверенность в том, что оно-то было и есть совсем-совсем не зря. И, значит, все его извечные поиски… в сомнениях…
Должно быть, блаженны те художники, которые не самоедствуют, не ищут утешений никаких. Счастливчики!
Но одержимость сеет семена.
Кому-то и на пользу несомненную.
Возможно, одержимый Ефим рисовал походя, как удавалось, в русле классического рисунка, того незаменимо-реалистичного, каким блестяще владели все прежние виртуозы-рисовальщики, которые столь узнаваемо-живо изображали персон на планшетах и в росписях древних, дошедших до нас. Разве можно эту чудо-классику перефорсить чем-то случайно придуманным на авось? рассчитанным на заумь? Какой-то авангардистской нашлепкой – этим (видимым всем) символом разрушения наследства и понятия самого рисунка-фундамента, без чего и немыслимо что-либо строить? Тщетна суета? Не стоит беспокоиться? Однако беда происходит от бездны таких ловкачей-лжехудожников, лезущих вперед напролом, – которые не научились, не могут и ни за что не хотят ремесленничать (в поте трудовом) в приемлимых канонах. А потому Ефим и холодно взирал на их дочиста омертвленные поделки. И стыдился себя.
Благом же было то, что книга-спасительница еще держала марку и позволяла еще графически содержательно украшать себя…
Ефим Иливицкий и Антон Кашин по-дружески уговорились вдвоем провести свои отпуска в Крыму. Но Антон не смог. А Ефим приехал в уютный черноморский поселок, где имелись все подходящие условия для спокойного отдыха.
На полупустом пляже он воткнул свой желтый зонт и, сидя под ним и держа перед собой планшет с бумагой, делал карандашные наброски. Близ него шумно обосновалась компания: розовотелый и льняноволосый великан, Константин, с пятилетней дочерью Надей и девочкой-подростком Верой, дочерью их хозяев. Девочки непрерывно щебетали.