– Подскажи-ка мне, что?
– Ты не помнишь разве?!
– Ни-и, нипочем.
– Ах, постой; я спутал, извини: в этот раз, это ведь, мы были без тебя… Да, извини меня…
– А кто был? Когда?
– Ну, Валерка, Толька, я – втроем. На лошадке нашей. На Гнедой.
– И что было? – пытал брат настойчиво. – Хоть намекни. Бляха медная…
– То же самое, что началось уже везде. Разве тебе не понятно?
– А-а-а… Поймал!
– Вон Наташа лучше про все скажет…
– Нет, и я сам представляю хорошо… Не будем…
А Наташа в это время молчаливо тянула санки за веревку, не встревала в их переговор. Тем сильней пугалась чего-то Анна:
– Где Валера был, Антон? Вы о чем, скажите мне, прошу… Все-таки я – ваша мать…
И Антон вроде бы не уклонился от ее вопроса, но ее заверил, что они не станут больше ее беспокоить; он проговорил затем почти по-взрослому, как и подобало сыну, ставшему в семье за старшего по мужской-то линии:
– Мам, ты не волнуйся понапрасну, право; просто я же говорил: мы толкуем о своих делах давнишних, ты поверь. – И нацелил зорко пристальные глаз на то бесприметное, сглаженное белой насыпью, и одновременно жуткой место у развился, чуть пониже ее…
XVII
Точно: втроем они – Толик и ссорившиеся с ним все чаще и между тем, несмотря на всю непримиримость, неразлучные с ним (по нужде и обстоятельствам) Валера и Антон – по октябрьскому мягко заснеженному первопутку (благо и пока еще колхозная Гнедая принадлежала и, стало быть, могла служить им в хозяйстве) приехали на розвальнях сюда, в лесок, за дровами. Чтобы выжить в немецкой оккупации, нужно было начинать с чего-то жить, хотя все окружающее, вместе с самим воздухом, казалось, стало уж совсем иным, чем прежде, – будто бы насмешливым, обманчивым, заведомо призрачным; хотя с прежней красочностью никли к земле пучки увядшей травы и кусты под снежным налетом, а над сонно стывшим перелеском сказочно вились, опускаясь, новые снежные пушинки; хотя умная с запалом лошадь по-прежнему легко катила их и широкие полозья дровней, оставляя за собой блестящие полозницы, приятно шелестели по твердому снегу; хотя всем им нравилось так ехать, полусидя на охапке подстеленной соломы и понукая изредка лошадку.
Неисправимый Толик (для него все было трын-трава, хоть кол на голове его теши), кинув окурок, разглагольствовал самонадеянно:
– Эх, пожить бы так годков, может, двадцать!…
– Ну, и что бы ты сделал? – с неприязненностью зацепил его тут Антон.
– Что? Многое: кой-что моя первейшая мечта – шикарный дом отгрохать, огородить его со всех сторон, чтобы не было к нему подступа ни для кого, и ворота поставить, да такие, чтобы, знаешь, можно было прямо к самому дому подъезжать на автомашине.
Братья Антон и Валера засмеялись.
Дудки! Сивый бред! Можешь не надеяться на это – скоро немцев все-таки турнут, турнут отсюда в зад коленкой!
– Черта с два!
– Да-да!
– Они – с могучей техникой; отлажена она у них на ять; они только потому и прут безостановочно, если знать хотите..
– Ну, еще посмотрим…
– А с Гнедой, я говорю, жить нам можно преотлично. Не тужить… Ну, вы поглядите ж, сколько мы дровишек наложили в дровни… Для себя же… Сами будем пользоваться этим, а не кто-нибудь еще… Фантастика…
Да и смолк Толя вдруг – оттого, что на подъеме проходившего стороной большака, за прореженной лесной комой, за железной дорогой, еще не действовавшей, зафырчал мотор автомашины и что она, выбеленная, малозаметная, взобравшись, тотчас резко стала почему-то. Приблизительно с километр белое расстояние отделяло ребят от машины, снежок легкий крапал, и сквозь тонкие штрихи ветвей было смутно видно, что из нее механически повыскочили живчики – тонкие темные фигурки немцев!
Незамедлительно затем раздались хлопки-выстрелы: бах! бах! бах! Но с чего бы вдруг? И там, вдали, будто кто-то споткнулся и упал. Или это показалось только?
Жуть взяла…
А назавтра братья, уже проезжая на дровнях мимо этой-то развилки с большаком, с содроганьем увидали, что на приснеженной горке лежал навзничь почернелый, закостенелый труп в знакомой шинели серой. Подняты колени, точно боец этот (пленный или окруженец) еще делал последнюю попытку подняться навстречу смерти; и отвесно к глухо затянутому небу поставлены грузные обнаженные руки с крепко сжатыми кулаками – выходило, он, и мертвый, слал проклятье вторгшимся убийцам.
Анне никак не понравился ответ среднего сына, определенно уклонившегося от какого-нибудь объяснения ей того, о чем они, он и Саша, уже дважды заводили странный – с недомолвками – разговор между собой; она оставила в себе надежду все же выяснить у них поласковей, что то означало, чтобы ей решить, нужно ль вмешиваться, рассудить все по-своему. Покрикивать на них, ребят, с тем, чтобы держать их, что называется в узде послушания, ей совсем не нужно было, нет, они и сами с полуслова понимали все, слушались ее с бесспорным, чистым, детским почитанием. Равно как, или больше, почитали и отца. У родителей они не росли ослушниками, не были разболтаны – этим дорожили. Прилаживались, чтоб нести ответственность.